Я спросил, как поживает невестка — пожилая леди с одутловатым лицом.
— Не могу точно сказать, сэр, — ответила матушка. — Она больше с нами не живет. Понимаете, сэр, взгляды Джека очень изменились. Он плохо относится к тем, кто не обрел благодати, а бедная Джейн никогда не отличалась религиозностью.
— А маленькая? — продолжал я расспросы. — С кудряшками?
— Бесси, сэр? — уточнила старуха. — О, ее отдали в прислуги, сэр. Джек считает, что молодым девушкам вредно пребывать в праздности.
— Кажется, ваш сын заметно изменился, миссис Барридж, — отважился заключить я.
— Да, сэр, — подтвердила она. — Вполне можно так сказать. Поначалу я места себе не находила; жизнь стала совсем другой. Но отговаривать даже не пыталась. Если наши неудобства в этом мире принесут ему пользу, то мы с отцом не будем перечить. Правда, старик?
«Старик» ворчливо согласился.
— Перемена произошла внезапно? — уточнил я. — Как все случилось?
— Его сбила с пути одна молодая женщина. Однажды пришла собирать на что-то деньги, и Джек щедрой рукой отдал пять фунтов. Через неделю она явилась еще за чем-то и принялась рассуждать о спасении души. Сказала, что он отправится прямиком в ад, что надо бросить спекуляции на скачках и заняться приличным богоугодным бизнесом. Сначала Джек только смеялся, но она пилила и пилила, пугала и пугала, а однажды, когда он со страху поддался, увела в одну из этих новомодных церквей, где толкуют о духовном возрождении. С тех пор он и стал совсем другим. Оставил работу букмекера и купил ломбард, хотя в чем разница, убей Бог, не вижу. Сердце разрывается, когда слышу, как Джек обижает бедных: так на него не похоже! Поначалу ему и самому было трудно, но проповедники без устали твердили, что убогие сами виноваты в своей бедности; слишком много пьют, и Господь их за это наказывает.
Потом сына заставили дать зарок и бросить пить, а ведь он всегда был горазд пропустить стаканчик. Внезапная трезвость сразу его сломала: как будто из человека вышел весь дух. Конечно, и нам с отцом пришлось отказаться от привычной рюмочки. Ну и, наконец, поступил приказ бросить курить, потому что курение — тоже прямой путь в ад. Веселее он от этого, конечно, не стал, да и отец скучает по своей трубке. Правда, отец?
— Как же не скучать! — горько отозвался старик. — Не понимаю, что эти зануды вообще будут делать в раю. Разрази меня гром, но в другом месте им было бы куда веселее.
Из магазина донеслись сердитые голоса, и мы замолчали. Джек вернулся и теперь пугал полицией какую-то взволнованную женщину. Судя по всему, та перепутала числа и пришла за своей вещью на день-другой позже.
Наконец, избавившись от докучливой клиентки, хозяин вошел в гостиную с часами в руках.
— Рука провидения, — заметил он, с нежностью поглаживая отвоеванный товар. — Стоят в десять раз больше, чем я за них дал.
Он отправил отца в магазин, а мать отослал на кухню готовить чай. Мы остались в гостиной вдвоем.
Разговор Джека Барриджа казался странной, угнетающей смесью самовосхваления, едва прикрытого хлипкой завесой самоуничижения, и удовлетворенной убежденности в собственном гарантированном спасении. Сознание избранности лишь подчеркивалось откровенной радостью: ведь большинство смертных лишено подобной благодати. Я вспомнил о делах и встал, чтобы откланяться.
Он не попытался меня удержать, однако явно хотел что-то сказать на прощание. Наконец решился, вытащил из кармана религиозную газету, ткнул пальцем в колонку и осведомился:
— Полагаю, сэр, подобная деятельность вас не интересует?
Я взглянул на статью; объявлялась новая миссия с целью обращения китайцев, и предлагался подписной лист, на первой строке которого красовалось имя моего собеседника: «Мистер Джек Барридж, сто гиней».
— Щедрый взнос, мистер Барридж, — заметил я и вернул газету. Он самодовольно потер руки.
— Господь восполнит сторицей.
— А для этого нелишне зафиксировать благодеяние в печатном виде, не так ли?
Маленькие глазки глянули пронзительно, но ответа не последовало. Я пожал холодную влажную руку и ушел.
Увлеченный
Бум. Бум. Бум-бум. Бум.
Я сел в постели и прислушался. Удары звучали так, что можно было подумать, будто кто-то обвязал молоток тряпкой и пытается выбить из стены кирпичи.
— Грабители, — вслух сказал я сам себе (потому что все, что происходит в этом мире после часа ночи, лежит исключительно на совести грабителей). Удивлял лишь тот прямолинейный, но в то же время медленный и неуклюжий метод взлома, который избрали преступники.
Бумканье продолжалось неравномерно, хотя и с тупым упорством.
Кровать моя стояла возле окна. Я вытянул руку и приподнял краешек занавески. В комнату проник робкий солнечный луч. Посмотрел на часы: десять минут шестого.
Странное время для ограбления, подумал я. Пожалуй, в дом воры попадут как раз к завтраку.
Неожиданно послышался звук разбитого стекла; какой-то тяжелый предмет ударился о подоконник и упал на пол. Я вскочил и распахнул окно.
На лужайке стоял рыжеволосый молодой джентльмен в свитере и фланелевых брюках.
— Доброе утро, — вежливо и жизнерадостно приветствовал он. — Не могли бы вы подать мячик?
— Какой мячик? — не понял я.
— Мой теннисный мячик, — ответил он. — Должно быть, он где-то в комнате, влетел в окно.
Я нашел мяч и бросил ему.
— Что вы делаете? — осведомился я. — Играете в теннис?
— Нет, — ответил он. — Просто тренируюсь, набиваю удары о стену. Невероятно эффективный прием: безукоризненно оттачивает мастерство.
— Но не способствует сну, — добавил я, боюсь, не слишком приветливо. — Хотелось бы провести ночь в тишине и покое. Не могли бы вы заниматься этим в дневное время?
— В дневное время! — рассмеялся он. — Уже два часа как дневное время. Ладно, пойду к другой стене.
Он скрылся за углом и принялся молотить во дворе, где тут же разбудил собаку. Раздался звон еще одного разбитого стекла и звук, сообщавший, что в дальней части дома кто-то испуганно вскочил. А потом я, кажется, снова уснул.
Я приехал в Дил, чтобы провести несколько недель в тихом пансионе. Помимо меня, рыжеволосый теннисист оказался единственным молодым человеком среди постояльцев, и нам поневоле пришлось довольствоваться обществом друг друга. Он выглядел приятным, вполне добродушным юношей, но был бы еще лучше, если бы не увлекался теннисом до степени безумства.
С ракеткой в руках он проводил в среднем по десять часов в день. Собирал романтические компании, чтобы играть при лунном свете (правда, при этом половина времени уходила на то, чтобы заставить парочки разомкнуть объятия), и создавал группы безбожников, готовых тренироваться воскресным утром. В дождливые дни надевал макинтош и галоши и оттачивал мастерство в гордом одиночестве.
Зиму он провел у родителей в Танжере, и я поинтересовался впечатлениями.
— О, жуткая дыра! — воскликнул он. — Во всем городе не нашлось ни единого корта. Мы попытались играть на крыше, но мать решила, что это опасно.
Зато Швейцария привела его в восторг, и он посоветовал в следующий раз непременно посетить Церматт.
— В Церматте шикарный корт. Честное слово, можно подумать, что попал в Уимблдон.
Впоследствии я встретил одного общего знакомого, и тот поведал, что, стоя на вершине живописной горы и устремив взгляд вниз, на небольшое заснеженное плато, со всех сторон окруженное бездонной пропастью, наш приятель сделал следующее замечание:
— Ей-богу, на этом клочке даже половину теннисного корта не устроишь. Все время придется оглядываться, чтобы не свалиться.
В те редкие минуты, когда он не играл в теннис, не тренировался и не читал о теннисе, он говорил о теннисе. В то время в мире тенниса гремел Реншоу, и джентльмен упоминал его имя до тех пор, пока в душе моей не родилось темное желание каким-нибудь тихим, не бросающимся в глаза способом убить ненавистного чемпиона и закопать труп в дальнем углу сада.