Я возразил, что у уважающих себя литераторов существует твердое правило никогда не писать о том, что им плохо знакомо, поэтому я не могу воспользоваться таким советом. Чтобы изучить и понять аристократов, мне необходимо проникнуть в их среду. А как сделать это?
И у меня возникла мысль: не могу ли я сделаться, хотя на время, лакеем и в качестве такового проникнуть в замкнутый для меня круг?
Ухватив за хвост эту мысль, я принялся всесторонне разрабатывать ее. Но пока она разработается, займемся другими темами.
Одно англосаксы делают лучше французов, турок, русских, даже лучше немцев и бельгийцев, когда они назначают кого-нибудь на общественную или государственную должность, потому что в лице назначаемого подразумевают общественного или государственного слугу; когда же облекают кого-нибудь в мундир французы и многие другие народы, то они этим лишь удлиняют и без того длинные списки чиновников.
Если вы среди своих знакомых англичан или американцев знаете человека, не имеющего еще понятия о манерах континентальных должностных лиц, то советую вам пойти вместе с ним… ну, на почту, когда он отправится туда в первый раз, чтобы лично сдать заказное письмо. Вы увидите, с какою твердою самоуверенностью человека, гордого собою и своей расой, он подходит к почтовому учреждению. Подымаясь по лестнице, он спокойно толкует с вами о том, что он намерен делать, когда сдаст письмо. Говорит он таким уверенным тоном, точно вполне убежден, что его здесь надолго не задержат. Но вы уже хорошо знаете порядки в подобных континентальных учреждениях и про себя посмеиваетесь над наивностью своего знакомого.
Очутившись у двери, он пытается отворить ее легким толчком, но дверь не поддается. Он всматривается в надпись на двери и убеждается, что эта дверь назначена не для входа, а для выхода, и отворяется наружу от толчка изнутри. Ваш знакомый ничего не имеет против того, чтобы потянуть дверь к себе, вместо того чтобы толкать ее внутрь. Дверь отворяется, но тут же в ее раме появляется свирепейшего вида швейцар, который сурово указывает простертою дланью на настоящий вход для прибывающих.
— Ах, чтоб вас! — пока еще беззлобно бормочет ваш спутник и спускается с двадцати ступеней вниз, чтобы потом взобраться по такому же количеству ступеней вверх к другой двери. — Я сию минуту, — говорит он вам, входя в эту дверь. — Если хотите, обождите меня здесь.
Но вы, ради интереса, следуете за ним. Внутри есть места для сиденья, а у вас имеется в кармане газета.
Дело происходит, скажем, в Германии, где почтамты равняются английскому банку по своей обширности. Ваш спутник растерянно оглядывается. Перед ним тянется длинный ряд окошек, каждое с особой надписью. Плохо знакомый с немецким языком, он принимается разбирать эти надписи по складам, начиная с номера первого, и только тут ему приходит в голову, что сдача письма не такое дело, которое находили бы нужным поощрять германские почтовые чиновники. Из одного окошечка выглядывает лицо, на котором так и написано: «И охота это вам приходить сюда и надоедать нам такими глупостями, как письма! Давайте потолкуем лучше о чем-нибудь более интересном». А на смотрящем из второго окошечка выражается: «Эх, хорошо бы нам теперь выпить и закусить!»
Наконец вашему спутнику кажется, что он напал на то, что ему нужно, потому что на одной из надписей он увидел слово «Регистрация». Он смело подходит к этому окну и стучит в него, но никто не обращает на него внимания. Континентальный чиновник — это человек, жизнь которого омрачается тем, что от него вечно кто-нибудь чего-нибудь требует. Это — самое несчастное существо в мире.
Возьмите кассира в театре. Он только что уселся пить чай или кофе, когда вы постучались к нему в окно. Он обращается к своему товарищу и восклицает:
— Ну, вот еще один! Точно взбесились: всем понадобились билеты на сегодняшнее представление, и именно в эту минуту! Прямо с ума можно сойти с этой надоедливой публикой!
На вокзалах железных дорог та же история.
«Еще одному болвану вздумалось отправляться в Антверпен! — ворчит себе под нос кассир, выслушав ваше требование. — И что им не сидится на месте? Носит их взад и вперед, как угорелых кошек!»
Континентальному почтовому чиновнику в особенности портит печень и жизнь та часть публики, которая одержима страстью к писанию и отправке писем. Он делает все, что может, чтобы отучить от этого публику.
— Не угодно ли? — говорит он своему товарищу (заботливое германское правительство всегда сажает к одному чиновнику другого для компании, чтобы тот не обалдел от скуки и под давлением этой скуки не вздумал заинтересоваться своим делом). — Целых двадцать человек сразу столпилось! Некоторые из них уже давно торчат здесь…
— Так что ж, пусть подождут еще: авось, им надоест, и они уйдут, — замечает товарищ. — Попробуйте не обращать на них никакого внимания.
— А вы думаете, я этого не пробовал? — продолжает первый. — От них никакими средствами не отделаешься. Они только одно и твердят: «Марок! марок! марок!» Мне кажется, они только и умеют…
— А знаете что? — с внезапным вдохновением перебивает младший чиновник. — Попробуйте сразу, не заставляя их ждать, выдать им марки. Может быть, это удовлетворит их, и они отстанут…
— И в этом немного толку, — грустно возражает старший чиновник. — Одна толпа уйдет, явится другая. Только и всего.
— Ну, все-таки будет хоть перемена лиц, — говорит младший. — Мне страсть как надоели одни и те же рожи.
Разговорившись однажды с одним германским почтовым чиновником, которому и мне часто приходилось надоедать, я сказал ему:
— Вы думаете, я пишу свои вещицы и отправляю их по почте с исключительной целью мучить вас? Позвольте мне выбить эту мысль из вашей головы. Говоря откровенно, я ненавижу всякий труд так же, как и вы. Ваш городок мне очень нравится. Будь у меня малейшая возможность, я бы по целым дням только и делал, что болтался по вашим чистеньким улицам, и никогда бы не подумал садиться за стол, брать в руки перо и водить им по бумаге. Но как же мне быть? У меня жена и дети. Вы, наверное, сами знаете, что это значит, когда у вас требуют то на обед, то на обувь, то на шляпки и тряпки и черт знает на что. Вот мне и приходится писать эти вещицы и приносить их в виде пакетов к вам для отправки тому, кто мне дает за них деньги. Вы посажены здесь для того, чтобы принимать у меня эти пакеты. Не будь вас, то есть не будь в этом городе почтового учреждения, были бы другие способы переправки корреспонденции. Но раз здесь есть почтовое учреждение и вы состоите в нем чиновником, то я поневоле и обращаюсь к вам.
Мне кажется, это проняло его. По крайней мере, с тех пор он перестал глядеть на меня травленым волком; напротив, каждый раз, когда я приходил с новой партией, он приветливо улыбался мне и даже говорил что-нибудь, сочувствующее моему труду.
Вернемся, однако, к вашему еще неопытному знакомому. Окошечко вдруг раскрывается. Раздается сухой, отрывистый, сверхофициальный возглас: «Имя и адрес!» Не приготовленный к такому странному вопросу, новичок раза два сбивается в своих показаниях относительно адреса. Чиновник пронизывает его пытливым оком и продолжает еще более сухо:
— Имя матери?
— Чье имя? — недоумевает ваш спутник, думая, что ослышался.
— Матери! — повышенным тоном повторяет чиновник и добавляет: — Должна же быть мать.
Ваш спутник имел когда-то мать и нежно любил ее, но она уже лет двадцать как умерла, и он теперь никак не может вспомнить ее имени. Разве дети называют своих матерей по именам? Он говорит, что, кажется, его мать звали Маргаритой Генриеттой, но он не совсем в этом уверен. Притом, какое же может быть дело его покойной матери до заказного письма, которое ему нужно отправить к своему компаньону в Нью-Йорк?
— Когда он умер? — продолжает свой допрос чиновник.
— Он?.. Да кто же это «он»? — еще более недоумевает ваш знакомый. — Ведь вы спрашиваете про мою мать…
— Нет, — обрезает чиновник, — я вас спрашиваю не про мать, а про ребенка.