Он был не трус, Да и вообще, даже крыса, загнанная в угол, борется за жизнь. Он бросился на Торопевта, а тот даже и не пытался защищаться. Он стоял, посмеиваясь, и верзила с размаху заехал ему кулаком в лицо; брызнула кровь. Верзила опять ринулся в атаку, хотя лицо его перекосило от ужаса, и он мечтал лишь о том, чтобы уйти отсюда живым. Но на этот раз Торопевт осадил его. Некоторое время они дрались, если это можно было назвать дракой, пока, наконец, верзила, согнувшись пополам, не привалился к стене, судорожно ловя ртом воздух; в ту минуту он больше всего походил на огромную рыбу, выброшенную на берег. А Торопевт отошел на шаг и стал ждать, когда тот придет в себя.
Не приведи меня, Господи, еще раз стать свидетелем зрелища, подобного тому, что я увидел в тот тихий вечер на фоне глухих стен, из-за которых доносился мерный шум воды, заходящей в Темзу, — начинался прилив. Торопевт с видимым удовольствием взирал на дело рук своих, и эта его радость заглушила во мне чувство праведной мести. Судья удалился, на его место заступил кровожадный палач.
Бедняга опять рванулся, пытаясь найти лазейку. Он шел на прорыв с отчаянием обреченного, но всякий раз Торопевт отбрасывал его к стене. Вскоре лицо несчастного стало напоминать кусок кровавого мяса. Я попытался остановить Торопевта, повис у него на руке, но легким движением стальных мускулов он отшвырнул меня, как котенка.
— Не путайся под ногами, дурачок! — прорычал он. — Убивать его я не стану. Я соображаю, что делаю. Когда надо, остановлюсь. — Я отполз в сторону и стал ждать, когда все это кончится.
Ждать пришлось недолго. Торопевт утер кровь с лица и подошел ко мне. Мы направились в какую-то портовую таверну; здесь у Торопевта были свои люди; переговорив с кем надо, он послал на место побоища пару надежных молодцов, объяснив им, что от них требуется. Больше об этом деле я ничего не слыхал. Разговоров в округе не было, а расспрашивать Торопевта мне не хотелось. Будем надеяться, что все обернулось самым лучшим образом.
В те годы в порту имелось одно сооружение — недавно его снесли, чтобы освободить проезд к Гринвичскому туннелю, — элеватор, подающий зерно от хранилища к причалам Милуольских доков. Оно напоминало причудливый кирпичный колодец, по центру которого серпантином вилась дорожка, исчезающая в темноте зияющего в нижней части стены огромного проема. Эта конструкция обладала одним странным свойством — отсюда доносилось какое-то неясное бормотание, как будто это был гигантский воздушный водоворот, в который затягивало все звуки шумящего вокруг людского моря. Отдельные тона были неразличимы — то был общий гул всех голосов. Так шумит морская раковина, если ее прижать к уху.
Наш путь домой лежал через порт. Рабочий день кончился, в доках было тихо, лишь элеватор пел свою странную, унылую песню, прерываемую грохотом мощных вагонеток, то и дело проносящихся по спиральному спуску. Торопевт остановился, облокотился о перильца, идущие по кругу, и стал слушать.
— Слушай, Пол, слушай! — сказал он, — Это музыка человечества. Чтобы звучала эта симфония, требуйся все ноты: и слабый писк новорожденного, и хрип играющего на виселице разбойника; удары молота и веселая чечетка; стук кружек и рев улицы; колыбельная песня и вопль истязаемого ребенка; звонкий поцелуй влюбленных и рыдание тех, кому пришлось расстаться. Слушай! — молитвы и проклятия, вздохи и смех; ровное дыхание и беспокойные шаги терзаемых болью; голоса жалости и голоса ненависти; радостная песнь сильного и глупые жалобы слабого. Слушай эту музыку, Пол! Правда и кривда, добро и зло, надежда и отчаянье — все слилось воедино в одном аккорде. Как слаженно поют трепетные струны человеческой души, когда по ним проходит рука Исполнителя! Но что значит эта музыка, Пол? Ты понимаешь? Иногда мне кажется, что это — симфония радости, — полной, безудержной, безграничной; и я кричу: «Будь благословен, Господь, в чьем пламени мы закалились, кто создал нас по Своему образу и подобию!» А иногда мне кажется, что это оплакивают покойника, и я проклинаю Его, который заставляет страдать своих тварей, и мне хочется, подобно Прометею, заслонить от Него Его жертву и возопить: «Пусть я погибну во тьме, зато им даруй свет! Я готов на смертные муки, только не убивай в них надежду!»
В слабом свете газового фонаря я разглядел его лицо. Всего лишь час тому назад это была морда дикого зверя, А теперь? Перекошенный рот дрожал, в огромных нежных глазах застыли слезы. Если бы в тот момент его молитвы были услышаны, и ему удалось бы прижать к своей груди всех страждущих и скорбящих, он был бы вне себя от счастья.
Он быстро взял себя в руки и рассмеялся.
— Пошли, Пол. Да, ну и денек у нас выдался! Что-то в горле пересохло. Пойдем-ка, выпьем пива, мой мальчик, доброго крепкого пива. Ох и напьюсь я сегодня!
В ту зиму матушка серьезно заболела. Она родилась и выросла в горах; городская теснота и духотища ей были противопоказаны. Мы все ее ругали, и она обещала, «как только настанут теплые деньки», забыть все сантименты и перебраться в другое место.
— И она переберется, — сказал Док, обняв меня за плечи своей могучей рукой. — Только мы-то здесь будем ни при чем. Крепись, дружище. Я просто удивляюсь, — продолжал он, — что она так долго протянула. Не будь тебя, она давно бы умерла. Но ты же вырос, встал на ноги, матушка за тебя спокойна. Она больше печется об отце, сдается мне. Она из тех женщин, которые не верят, что мужчина может позаботиться о себе сам. Своего мужа она не доверит никому, даже Господу Богу, даже на том свете ей самой надо приглядывать за ним, лишь тогда ее душа успокоится.
Пророчество Дока сбылось. Она ушла от нас, «как только настали теплые деньки», сдержав свое обещание; я хорошо помню, что в этот день на улицах стали продавать подснежники, и все их хватали. Но незадолго до этого случилась еще одна смерть, и поскольку она меня близко затронула, то лучше рассказать вс, е по порядку. Умер старый мистер Стиллвуд. Его хоронили с почестями, говорили надгробные речи. Похороны вышли чересчур пышными, но соболезнования, приносимые вдове, не были просто данью приличию: для многих его клиентов, главным образом людей пожилых, он был не просто стряпчим, с которым их свели дела, а добрым другом; все его уважали, а многие — искренне любили.
Как и положено по закону (которого, кстати, никто не отменял), после похорон была оглашена последняя воля покойного. Роль глашатая взял на себя мистер Гадли. Читал он торжественно, и его декламация, как, впрочем, и содержание завещания, вызвали слезы у многих присутствующих. Документ был составлен много лет назад, и поправки в него вносились; высокий штиль, которым живописались добродетели наследииков, выдавали авторство покойного. Никто не был забыт. Клерки, слуги, бедные родственники — все получили свое. Впрочем, и тем, кто имел больше прав на его состояние, тоже кое-что перепало, и немало. Словом, этот документ, составленный по всем правилам, можно было смело оглашать, чего не скажешь про большинство завещаний.
Когда мы вышли из дома, старый Гадли взял меня под руку.
— Послушайте, вьюноша, — сказал он. — Если у вас нет срочных дел, то не будете ли вы любезны сопроводить меня в контору? Ключи у меня с собой; запремся, — и никто нам не помешает. Мне, признаться, очень тяжело, так что составьте мне компанию. Работы там часа на два, не больше.
Мы зажгли восковые свечи — старый Стиллвуд терпеть не мог газового освещения, — отперли сейф, и Гадли, вынимая один гроссбух за другим, стал диктовать мне цифры, которые я записывал столбиком и суммировал.
— Тридцать лет я вел эту бухгалтерию, — сказал старый Гадли, выложив на стол последнюю книгу, — Тридцать лет кряду каждый Сочельник мы запирались с ним и сводили дебет с кредитом. Никого к этим книгам мы и близко не подпускали — а вот посмотрите, что будет теперь! Его наследники — знаю я этих мерзавцев! — тут же налетят, загалдят, запустят туда свои грязные пальцы, все заляпают, насвинячат. Для них — это всего лишь годовой отчет, а по мне так это памятник точности и аккуратности.