Владимир Калашников
«…ДАВАЙ БУДЕМ МУЧИТЬ МАМОЧКУ!!!»
— …А теперь мы будем мучить маму!.. — многообещающе сказал папа. Таким тоном, будто делал приятный сюрприз.
Так оно, собственно, и было.
— А-а-а! Как я люблю мамочку! Давай!.. Давай скорее!!! — малютка лет шести-семи запрыгала, захлопала в ладоши, вскинув руки над головой. Отец знал, что всё это притворство, что вся радость наиграна, хоть и прячет под собой настоящую, но совсем иного рода радость — ту, свет которой иногда прорывается злобными искорками в глазах. Но даже эти искорки были столь лицемерными, что никто другой не понял бы истинный их смысл — только он, видевший подобное не раз в глазах её матери.
— Ну, бери трубку! — тем не менее улыбнулся молодой ещё папа.
Девочка прижала к уху трубку, улыбалась во всю ширь, точь-в-точь как мама, даже похоже щёлкала мелкими кривыми зубками от нетерпения. Когда же прервутся эти проклятущие гудки, и раздастся наконец ставший уже почти родным голос!..
Марвин откинулся в кресле, перебросив ногу за ногу. Рассматривал огонёк на конце сигары, пробирающийся вглубь цилиндра из листьев, пожирающий начинку. Медленно, но неумолимо превращающий её в прах. Краем глаза поглядывал за дочкой. Семь лет уже, такая умная, самостоятельная, — поневоле, ведь пришлось без матери жить. Пока без матери.
Вот лицо девочки озарилось улыбкой. Значит…
— Здравствуй, мамочка! — протянула дочка голосом, сразу ставшим таким наивным.
Молодой человек расплылся в удовлетворённой улыбке, качнул головой, будто в очередной раз подтвердились какие-то внутренние догадки. Точно, вся в маму, та же щёлочь плещется внутри, иногда приобретает привкус невинности, — мнимый, естественно. Как и в отношении всех прочих «хороших» эпитетов, которыми старушка в выцветшей джинсовой куртке и с ярким гребешком на лысой голове может наградить на улице милого ребёночка, пухленькую малышку с золотистыми волосиками. Правда, в ответ такая неосторожная доброжелательница может получить и проклятие… И поверит в то, что не ослышалась, лишь когда обещание, что родственники найдут её обескровленный труп в реке вырвется из маленького ротика в третий раз.
— Она опять бросила трубку… — разочарованно протянула девочка.
— Ты же знаешь нашу маму, — успокаивающе сказал папа. — Она всегда так делает. Отключает телефон, молчит, отворачивается… Но никогда не может молчать долго — как и во всяком живом существе, слова в ней накапливаются. А потом прорывают плотину отчуждения.
Её дамба уже треснула с гребня до основания, скрытого толщей подспудных фобий и комплексов, непризнанных их хозяйкой.
Ведь поднимает же она каждый раз трубку…
Марвин глубоко затянулся, прерывисто выпустил вверх клуб дыма через сжатые зубы. За один вдох сигара стала короче на ноготь, огонь просочился меж листьев ещё дальше.
— Я так соскучилась по тебе…
Внезапные далёкие-далёкие гудки, и клацанье рычагов. И быстрый перестук — это маленькие пальчики с чёрными ноготочками набирают уже вцепившийся в память номер.
— Папа говорит, что я похожа на тебя, милая мамочка…
Вновь щёлканье, «милая мамочка» опять бросила трубку. И те же звуки, те же промежутки между ними в доли секунды, пока указательный пальчик отрывается от кнопки, а безымянный стремится коснуться другой.
— Мама, я тебя очень люблю…
Мама не желает слушать признания призрака, голос и интонации которого ничем не отличаются от её собственных. И потому вновь быстрый набор заученного за месяцы телефонных монологов номера.
— Мама, почему ты никогда не целуешь меня…
На том конце провода уже не сбрасывали звонки, как вначале, в первые дни, теперь поднимали трубку и опускали на рычаги, лишь выслушав первую фразу.
Пепел с сигары, обуглившаяся оболочка вокруг превратившегося в невесомый прах табака, осыпался от неосторожного движения на полированную поверхность столика, совсем рядом с пепельницей.
В этот момент девочка неожиданно замолчала, и отец повернулся к ней, поняв, что дочка прислушивается к голосу, молчавшему прежде.
Вот и выгорела сердцевинка Антуанетты, её молчание, вот и не выдержала она наконец.
Девочка щёлкнула рычажком на аппарате, включая громкую связь. Её ошибка, хоть и желала сделать ему приятное. Это лишало его возможности подсказывать нужные слова, ведь они мало ещё обговаривали возможные диалоги, он считал, что женщина продержит свой обет молчания ещё некоторое время.
А может дочка специально включила громкую связь — чтобы вести беседу самой, как ей заблагорассудится. И ведь не в чём будет упрекнуть, всё оправдано — он не может промолвить ни слова, чтоб его не услышали, не может даже встать без шума, чтобы отключить громкую связь, и ей придётся выкручиваться самой. Быть может, и спиной стоит к нему, чтобы не видеть знаков, если он начнёт их подавать?
Да, та ещё кровь… Вредная кровь… Как и у матери, перед которой он так изничтожал собственную душу. Как и у него, решившего… Что решившего? Отомстить? Добиться-таки, чтобы Антуанетта была с ним? Он и сам ещё не знал этого.
Зачем всё это? Он хотел любимую, единственную женщину, которую желал познать не только физически, но, прежде всего, духовно. Быть с ней, рассказывать истории, одновременно с тем лаская. Слушать её речь… Да что толку представлять упущенное!.. Все мечты несбыточны… Счастливая совместная жизнь, плоды любви — дети, радостные создания, ликующие от интуитивного знания, что папа с мамой любят их и друг друга, готовясь подарить братика или сестричку, — всё обрушилось в бездну. Но он не собирался так просто упускать своё.
Но и глупостей совершать не собирался. Друзья, обеспокоенные тем, что судьба его треснула ещё не окончательно, — а то и вовсе не треснула, если вообще забыть про любовь, — говорили: «Тебе уже нечего терять! Что убудет, если ты пойдёшь к ней, и попытаешься объяснить свою любовь ещё раз?» Он шёл, и терял желание жить, и остатки той радости, которой наделён каждый человек от рождения. Новые и новые попытки лишь давали ей повод всё больше закоснеть в своём упрямстве. «Что ты теряешь? Пойди и возьми её!» говорили друзья, лицемерно беспокоясь за его разбитое сердце. Но он не сошёл с ума — этим-то и отличается любовь от безумия, хоть и тонка, невидима почти та граница, столь часто окрашивающаяся в траурные тона. Тот, кто любит — не станет делать такое. Он понимал, что ему есть что терять — собственное будущее, пускай и эфемерное, но всё-таки возможное. И он отошёл потихоньку от друзей-подстрекателей, — лишив своего общества и, тем самым, зависти. Зависти за красивое лицо и высокий рост, ум, природный и тот, который он развил к тому времени сам, и не предполагал останавливаться в этом прогрессе.
Что же есть плод любви, размышлял он, её логический результат? Что должно случиться, чтобы годы спустя, на смертном одре, можно было бы признаться себе самому, что не зря была эта любовь? И решение приходило само. Да оно заключалось в вопросе. Плод любви — конечно ребёнок.
Ребёнка можно было завести и без неё. И он будет, несмотря на отсутствие матери, их общим ребёнком.
Однажды на улице Антуанетте стало плохо, что-то сильно кольнуло под лопаткой, голова закружилась и краски окружающего мира померкли. Прохожие, так кстати оказавшиеся рядом, не дали расшибиться маленькому бесчувственному телу об асфальт. Кто-то сразу же вызвал машину скорой помощи, девушку доставили в частную поликлинику — отреставрированный старинный особняк за решётчатым, выставившем в небо почти игольчатые пики забором.
Без сознания она пролежала несколько дней. Уколы, серия за серией вгоняемые ей под кожу, стали медленно пробуждать её к жизни, поднимать на ноги. И пускай это были просто витаминные инъекции, а действие снотворного проходило само по себе — они сделали своё дело, ненастоящие лекарства излечили мнимый сердечный приступ. Два первых укола, — под лопатку, погрузивший девушку в сон, и самый главный, в живот, — затерялись среди прочих следов от иглы.