– Папа, а что если дедушка в квартире один остался? Вдруг он ничего не знает?
– Не может быть, – успокоил я его. – У них всегда радио включено. И дома полно народу. В случае чего соседи бы их предупредили.
– И все-таки давай позвоним дедушке?
Мы прошли мимо трех разбитых "автоматов", четвертый на наше счастье оказался целым. Сын торопливо набрал номер, но в трубке слышались лишь длинные гудки.
– Их нет, они на улице, – сказал я, но сын никак не мог успокоиться.
– Давай съездим к дедушке, вдруг с ним что-нибудь случилось? Он ведь старенький, у него контузия была…
Нам повезло. Мы сразу же остановили такси, и сын нетерпеливо постукивал кулачком по коленям. Дорога от нашего микрорайона к старому городу казалась ему ужасно медленной.
Отца мы увидели сразу же, как только подъехали к его дому.
– Ата! Ата! – Сын стремглав бросился к нему, и отец удивленно обернулся, услышав голос внука. Отец действительно ходил по двору вместе с другими жильцами.
– Дархан! Золотой мой! Солнышко мое! – он радостно всплеснул руками и расцеловал внука. – Солнышко! Солнышко мое!.. – приговаривал он, а я вдруг задумался. Я попытался представить себя маленьким, а отца молодым. Я вспомнил, что он в детстве редко ласкал меня, редко обнимал и целовал столь душевно и трепетно. Что ж, времена были такие – суровые, безжалостные, малоблагоприятствующие НЕЖНОСТЯМ. Вот он и сохранил нерастраченным запас любви к родному маленькому существу, и любовь эта, и эта нежность выплескиваются сейчас через край, целиком доставшись его внучатам. Хорошо ли, плохо ли это – не знаю… Не знаю, не знаю… Многого еще не знаю я в этой жизни.
– Ата! Мы звонили вам, но никто не брал трубку. Мы испугались и приехали.
– А я не догадался вам позвонить… – В глазах у отца стояли слезы, и он крепко прижал к себе Дархана.
Помню: он частенько забирал внука к себе по субботам и воскресеньям. Они путешествовали и возвращались радостные, возбужденные, уставшие. Они ездили к чабанам, родственникам или старым фронтовым друзьям отца, у него было много друзей, он любил помогать людям, и люди, помнящие добро, не забыли, что он для них сделал. Он был желанным гостем у русского рыбака, музыканта-уйгура, корейца, что выращивает арбузы…
Мы возвращались домой поздно вечером, и сын, намаявшийся за день, сладко спал в моих объятиях, бормоча время от времени: "Ата… зайчик… ата… зайчик, да?" И я понял, что это обрывок какого-то незаконченного их разговора…
Пройдет одиннадцать лет, и мы с сыном будем стоять у могилы Канта в центре бывшего Кенигсберга, на улицах которого был тяжело ранен старший сержант-десантник, мой отец. А теперь его внук, мой сын, первый год служит в пограничных войсках Прибалтийского военного округа.
Был сырой, холодный день, моросил нудный дождь. Мы стояли у могилы Канта, и сын вдруг сказал:
– Папа, а вы помните, когда я учился в первом классе, был сильный подземный взрыв?
– Это когда ты нас спасал? – улыбнулся я.
– Да, я помню, как бежал из школы и все боялся опоздать. Не успею, думаю, и вы погибнете, и дом разрушится. Помню… да… Мархабу тащил вниз по лестнице, она тогда маленькая была, глаза испуганные, бормочет:
"Мама, мама…"
"Почему он об этом вспомнил?" – думал я, когда мы шли мимо памятника Шиллеру, расположенного около областного драмтеатра. Памятник… Он уцелел, хотя наши войска так бомбили город, что там живого места не осталось. Что ж, война есть война, у войны свои законы…
– Да, когда мы приехали к дедушке, он повел меня в гости к своему старому другу. Они вместе брали Кенигсберг и почему-то в тот день разговорились, вспомнив эти бои. Дедушка-то ведь был прекрасным рассказчиком. Он так замечательно обрисовал мне Кенигсберг, что я даже ахнул, когда сюда попал – настолько точным был его рассказ. А вы знаете, ведь он полдня лежал у Кафедрального собора возле могилы Канта. Тогда-то и ранение получил, и сильную контузию. Спасибо, что вы привезли меня сюда.
Меня не на шутку взволновали слова сына.
– Я рад, что мы оказались здесь вместе, – сказал я.
И вспомнил, что отец при жизни много раз мечтал показать нам Кенигсберг, или Калининград, как он теперь называется. "Увидите, какой это город, – говорил он. – Те замки, что сохранились чудом – это действительно чудо! Люди там обосновались на века. Они умели и строить, и жить. Многое у них получалось на зависть хорошо. Вот, например, коровы. Вы знаете, сколько немцы молока от одной коровы ухитрялись получать? Съездим, обязательно съездим. Увидите те места, где я кровь пролил".
Мечта его не сбылась. В пятьдесят восемь лет он скончался от обширного инфаркта.
И вот мы с его внуком, моим сыном, бродим по городу, по тем камням, где ступали кирзовые сапоги моего отца, деда моего сына.
Память трех поколений казахов слилась воедино в чужом европейском городе, расположенном так далеко от азиатских степей и гор.
Вечером четвертого августа я должен был лететь в Семипалатинск. Все дела, назначенные на четвертое, были выполнены, и в моем настольном календаре против каждого "дела" стоял жирный красный прочерк. Я машинально перекинул листок и ахнул.
5 АВГУСТА. ПЯТНИЦА.
25 Лет назад (1963) в Москве представителями правительств СССР, США и Великобритании был подписан Договор о запрещении испытаний ядерного оружия в атмосфере, в космическом пространстве и под водой. К этому договору присоединилось более 100 государств. Это был, на мой взгляд, необычный юбилей, может быть, самая крупная памятная дата этого года, событие вселенского масштаба, напоминание о том дне, когда человек почувствовал себя человеком, а не убийцей. Договор этот был достоин людей, и люди – договора.
5 АВГУСТА. ДЕНЬ ПОМИНОВЕНИЯ ОТЦА.
Утром, прилетев в Семипалатинск, я первым делом ринулся к киоску "Союзпечати" и купил множество местных и центральных газет.
– В город, в центр, – сказал я таксисту и, устроившись на заднем сиденьи "Волги" стал просматривать газеты, горя желанием поскорее узнать, как мир празднует дату долгожданного торжества человеческого разума.
Я внимательно просмотрел "Правду", перелистал "Комсомолку", "Известия", и у меня начали трястись руки. "Не может быть!" – подумал я, раскрывая "Труд", но и здесь даже словечка не было о двадцатипятилетии договора. Последнюю надежду я возлагал на местную "Семей таны", но и эта газета, нашпигованная материалами ТАССа – КазТАГа, молчала о договоре.
Я разозлился. Неужели в этом городе нет ни мыслей своих, ни собственного голоса? Неужели мещанский апломб еще пуще расцвел на моей земле, тот самый апломб, в котором упрекал земляков великий Абай? Я и самого себя выругал последними словами за то, что мне тоже не пришло в голову написать об этом юбилее. Во мне что-то оборвалось. Жалкий, сомневающийся, я был неприятен самому себе.
– Брат, если у вас есть время, отвезите меня на кладбище. Могилу отца хочу навестить, – попросил я таксиста. Мы остановились перед парком. Всю охапку газет, вызывавших у меня только раздражение, я отдал цветочницам. У них же купил букет темно-красных гвоздик, любимых цветов отца.
Я открыл калитку ограды, шагнул на зеленый травяной ковер. Цветы веером легли на темный гранит памятника, с высокой стелы которого на меня глядело лицо отца.
"Здравствуйте, отец".
"Здравствуй, сынок, айналайын, наконец-то добрался до меня. Устраивайся поудобнее…"
"Вы приходите в мои сны, отец".
"Это тревожит тебя?"
"Нет, радует, папа. Мы с Дарханом были на могиле Канта и вспоминали вас. Почему вы молчите, отец?"
"Ты говоришь, вы вспоминали меня?"
"Да, ведь вы рассказывали Дархану о Кенигсберге тогда, одиннадцать лет назад".