И вот он, кажется, наступает, предсказанный бродягой конец света. Во что же превращается душа людская после смерти? Меня как током ударило, горячая волна пробежала от макушки до пяток – так хотелось жить. Семилетний мальчик, я впервые задумался о смерти, которая раньше не занимала никакого места в моем сознании, впервые РЕАЛЬНО почувствовал грозное приближение безликой старухи с косой… День-другой – и душа моя предстанет перед небесным судилищем… Надо мной, над всем, что меня окружает, нависло черное облако смерти…

Погрузка задерживалась. Подполковник сердился. Мать целовала отца, что-то быстро-быстро ему говорила. И вот – тронулись в путь. Машины – в неведомый город Аягуз и далекий Семипалатинск, старики со старухами – в горы Чингистау.

Сидя на арбе, я правил лошадью. Смерть, она не уехала вместе с людьми в Аягуз и Семипалатинск, она ждет нас в глубине Чингистау… Я боялся, но мне так хотелось стать, быть беркутом! Чтобы смело глядеть в глаза дедушке-льву! Чтобы гордились мною и мама, и брат, и сестренка! И – Кенже…

Наша арба шла первой. Я оглянулся и увидел вереницу телег, стариков, погонявших стадо. Близ нашей арбы вдруг остановилась машина, и из нее вышли отец и подполковник.

– Солдаты подберут для вас место стоянки, – сказал подполковник.

– Они что, лучше местных наши горы знают? – сердито отозвался дед.

– Ну… им виднее… – засмеялся подполковник, явно недовольный словами старика.

– Ну да, вы – умные, а мы – глупые. На смерть гоните, а вам все "виднее", – сплюнул дед.

Бабушка осторожно тронула его за плечо.

– Рехнулся, что ли совсем на старости лет? – свистящим шепотом заговорила она. – О себе не думаешь, так хоть сына пожалей. Доболтаешься, что тебя свяжут и нам не уйти…

– Помолчи, женщина… – Дед, казалось, взбеленился не на шутку. – Это наша Родина, и пусть он ответит, что они хотят с ней сделать.

Был он человеком горячим, но справедливым. В конце двадцатых, когда Чингистау задыхалась от голода, он уехал в город. Но и там оказалось несладко, ибо выжил, остался с ним только один из его детей – мой отец.

Нас окружили односельчане. Теперь, когда прошло столько лет, мне кажется, что дед каким-то внутренним чувством ощущал реальную угрозу для жизни этих простых людей. Чем иначе могу объяснить я его вспышку – ведь он, умный спокойный человек, не мог не понимать, что слова его ничего не решат. Ровным счетом ничего. Они в упор глядели друг на друга, рослый статный подполковник и сутулый, но все еще могучий, жилистый дед, чья цепкая рука крепко сжимала камчу.

– А ты знаешь, казенный человек, что вытерпел этот народ? Нет, ты не знаешь этого. Ты не знаешь, что наша земля – это земля великих и святых людей! Веками жили мы в этой степи, мирно кочуя и никого не обижая. Здесь наши джаиляу. Здесь родился наш Абай. Потом он стал неугоден властям, и за одно только упоминание его имени нас ссылали в Итжеккен – Сибирь. Потом расстреляли Шакарима, нашего великого поэта и философа, с которым дружил ваш Лев Толстой и опять – стоило казаху заикнуться о Шакариме, как он тут же оказывался в Сибири. Лучшие люди в ссылке умирали… Вот ты из Семипалатинска приехал, так вся наша степь от аула до Семипалатинска была человеческими трупами покрыта – голод, ты знаешь, что это такое? Ты знаешь, скольких он выкосил? А потом – война. Скольких и она унесла, тут каждый второй джигит на чужой стороне пал. А посмотри, что едят колхозники, что они на трудодень получают? Да мы не живем, а существуем. Многие не то что вкус мяса, вкус хлеба забыли. За каждого колхозного барана головой можно поплатиться… Так скажи, казенный человек, когда наш народ будет жить? И будет ли он жить?.. Ты ведь нас на смерть гонишь… Разве не так?

Люди слушали молча. Люди прятали глаза. Они были согласны с дедом, но их пугала его откровенность, и некоторые из них принялись пятиться, сохраняя отсутствующее выражение лица – дескать, ничего не видел, не знаю, не слышал…

– Куда направились? Стойте и слушайте правду! Неужели вы не только ум, но и честь потеряли?.. Хотя по нынешним временам честь, видать, для многих – неподъемная ноша. А только кому вы будете нужны, если у вас ни чести, ни совести нету, а? Об этом вы подумали?

Люди пристыженно замерли. И тут вмешался мой отец.

– Ладно, әке-отец, спасибо за лекцию. Но мы – взрослые люди. И приказ есть приказ…

Однако при этом он тоже избегал прямо глядеть деду в глаза, и мне стало за него обидно. Я понял, что он сейчас думает о том, во что обойдется ему дедовский монолог. Но я хотел, чтобы дед еще что-нибудь рассказал военному о нашей родине. Я подумал, что вряд ли военный что-нибудь толковое о нас знает. Он, поди, и казахов-то видит впервые. Но в это время подполковник подошел к деду и обнял его.

– Я понимаю вас, отец. Мы все настрадались. Настрадались, как ни один народ в мире. Мы потеряли отца народов Сталина, под руководством которого мы победили фашистов. А сейчас нам грозит новая опасность. Разве вы не знаете, что американцы уже сбросили атомные бомбы на Японию? Теперь они и нам с вами угрожают, поэтому мы должны защищаться. Мы не хотим ни на кого нападать, но мы должны быть начеку. Разве я не прав? Да, мы проводим испытания, но приняты все меры, чтобы обезопасить местное население. Вот почему мы и предложили вам покинуть аул. А утверждать, будто мы гоним вас на смерть – несправедливо. Мера вынужденная – мы хотим спасти страну от американского нашествия…

Дед, насупившись, молчал. Затем, круто развернувшись, пошел к своей арбе. Отец потрепал меня по плечу, взъерошил волосы.

– Ладно, езжайте дальше. Помогай дедушке и бабушке, как договорились, – сказал он.

Я согласно кивнул и тут же невольно посмотрел на небо – вдруг уже летит на нас американская бомба. Но небо было чистым, без единого облачка. Чистое, мирное небо…

– Чем кормиться-то будете? – спросила бабушка отца. – А то у нас мука есть, давай поделимся.

– Не нужно. Нас снабдили консервами, – ответил отец, – Не волнуйтесь за меня. Лучше выполняйте точно все, что скажут военные…

– Если совсем оголодаете, режьте кур. Я их для вас оставил…

– Дед хлестнул лошадь, пропустив мимо ушей последнюю фразу моего отца, и мы поехали дальше.

ТОСКА ПО ОТЦУ. Мы с женой ходили по магазинам и пытались купить что-нибудь "московское" для семипалатинского стола. Везде и на все – очередь. В универсамах люди вырывают друг у друга из рук куски вареной колбасы, завернутой в полиэтилен, толкаются возле лотков с мясом и сыром. Хорошая карамель исчезла, отец ее очень любил. Маму порадовать нечем. Приходится смириться с тем, что вечером я впервые полечу на родину, к могиле отца с пустыми руками.

Мы с женой молча шли по Арбату. Там было людно. Там рисовали, фотографировали, пели, читали стихи, яростно дискутировали. Молодежь, как и в любом другом уголке мира, веселилась, любила, ненавидела, ссорилась.

Подземный переход к метро оккупировали художники. Я, любопытствуя, потолкался в толпе и вдруг меня точно током ударило. На картине были изображены Чингисские горы. Я бы узнал эти родные долгие изгибы и изломы среди всех бесчисленных гор мира. Я тронул жену за локоть:

– Смотри, ты видишь Чингистау? Ты видишь – огненные всполохи разрывают картину, а в поднебесье застыл зловещий грязно-серый гриб?

Бешеные кони, оскалясь, ржали у подножия, и на все это глядела огромными сумасшедшими глазами маленькая девочка в белом платьице. "Не может быть, – думал я. – Случайности не может быть, это рисовал человек, видевший все собственными глазами…"

Но картина эта висела над головой бородатого парня, который лихо и уверенно писал портрет напряженно застывшей перед ним молодой девушки.

– Откуда эта картина? Она ваша? – спросил я.

– А что, нравится? – вопросом на вопрос ответил художник.

– Нравится – не нравится – не то слово. Страшно! – сказал я, не отрывая взгляда от картины.

– Кому страшно, а кому и нет, – равнодушно ухмыльнулся парень, протягивая девушке законченную работу.