Изменить стиль страницы

С незнакомой отрадой вспоминалась ему изустная история Истягиных.

Возводить земляные валы, городить крепостные стены (каменные или деревянные) было древней, вроде бы уж инстинктивной привычкой Истягиных по пути их движения на восток. Антон был уверен: сысстари мастерили форты. Оставляли на время в них баб с детвой, а сами шли дальше на восход. Двое вросли в плодородные земли Приханкайской низменности, а прапрадед Антона с товарищем пробрался к самому океану. Нашли на полуострове чудесную долину, скраденную вместе с бухточкой высокими горами-сопками. За горами морось слюнявится или льют дожди все лето, а тут, у Голубой Горы, — солнце, теплынь сухая, даже зимой на припеке лук растет. Вокруг державные чувства пробуждают леса — дуб, лиственница, пихта, ясень, маньчжурский орех. Дикий виноград тянется соединиться с культурным, успевай только обрезать длани. Хоть и извелись почти снежный барс и гималайский черный медведь, все же изредка попадались счастливцам наряду с пятнистым оленем…

Два климата соседили по прихоти природы: один в котловине у Голубой Горы, другой — за сопкой.

И старожилы представлялись ему людьми отборными — меченные жесткой честностью. Не робели ни тюрьмы, ни славы, ни набегов в древности морем или таежной рекой, ни начальства.

Жены пахали, сеяли, работали в садах и огородах, в то время как молодые мужья ходили по морям. Но и им всюду виделась земля, «даже на дне океана». Любой берег мил — каменный, песчаный, любая травинка, деревце, лошадь, корова, собака, птицы…

Мать Антона держалась за землю крепче дуба. Антон нашел себя похожим на обоих родителей — мог стоять на земле, мог и на море. И так рассуждал: ездят, летают, ходят (плавают в просторечье) на всевозможных машинах и кораблях. Но швартоваться все равно приходится к земле. Садиться тоже на нее. Да и сам Великий океан жив в земной колыбели, поигрывает в каменных пригоршнях земного сплюснутого шара.

Антон расширял дом, городил каменный волнобой у огорода и сада дедовского. Надо спасать садовый участок от размыва. Высокая вода играла долго, подмывая берег. Истягин захворал, глядя, как отваливается черноземный пласт, — вечный, а превращается в муть, в ничто. Помаленьку интеллигентская хворь поутихла, потому что стал понимать эту реку, землю так же, как все жители Голубой Горы. Привычно в душе его возникали образы сродников.

У себя на родной земле Истягин вживался в жизнь людей просто и незаметно. Вокруг были свои люди если не по крови, то по условиям работы, быта и духа. Хозяйство было большое, земли много. Только в его бригаде две тысячи гектаров. А в совхозе — три бригады. Бригадиром поставили его по рекомендации Мамоновой, лет сорок уже работавшей агрономом совхоза.

Счастлив человек, который под конец жизни может сказать себе и близким: если бы мне вернули жизнь, я бы прожил ее так же… А вот Истягину казалось, что он всю свою жизнь откладывал главное свое призвание. Так прослужил на флоте, не считая себя военным по призванию. Но и не считая себя военным, он все-таки делал не меньше тех, кто был военной косточкой. Даже Наполеон считал войны не своим главным делом. Вот кончу кампанию, займусь природой, буду жить, как Руссо, говорил император Франции.

После демобилизации Истягин все так же далек был от главной заветной цели жизни — работать на земле. Пахота, посев, уборка представлялись его воображению как недосягаемое счастье. Однако хоть земля все время отодвигалась, притягательная сила, прелесть ее не исчезали в душе его даже в самые тягостные дни.

Всюду он видел землю, даже под водой. И вопреки трезвой мысли (невозможно вернуться к земле, как к детству) он привязан был к хлебам, траве, деревьям, ко всякой живности на земле. Бывало, после плавания искал на берегу землю, то есть — поле, сад, огород. И особенно радостно было, когда люди работали на земле, пахали, копали грядки или убирали урожай. И от службы на подводных лодках наиболее зримыми остались в памяти засаженные картошкой, овощами сопки, подсобное хозяйство, поросята, выкармливаемые членами семей офицеров и мичманов, охота на кабанов в тайге.

Сердцем принял прошлолетошнюю беду: все погорело от зноя — хлеба и травы. Засушливое лето сменилось бесснежной зимой.

С этой весны, хотя почти каждый день гуляли по небу тучи, дожди перепадали редко, и от мимолетных капель острее, суше пахло прокаленной пылью дорог.

Над Голубой Горою ветер косо поставил тучу, разматывал спутанные нити скупого дождя, сквозь ряднину просвечивала жаркая чадная марь. Над лугами и рекою шевелилась другая туча, все еще примеривалась, раздумывала, тут ли разрядиться дождем или плыть дальше.

«Ну, чего задумалась? Давай лей! Земля-то истомилась…» — уже кричать не в силах, вроде бы говорил он, и в то же время в душе жили какие-то другие мысли, всплывали иные образы. С новой стороны завернуло его к своей жизни, глядел на нее, как на чужую, что-то узнавая, чему-то удивляясь до резкого осуждения в ней. Видел себя у омета сена: держал на поводу чалого мерина, косившего глаза на тучу. Видел свою высокую сутуловатую фигуру, лицо настолько устойчиво простое, что ни годы учений, ни потрясений не смогли придать этому лицу утонченной одухотворенности.

Тень тучи сгущалась, холодея. На грани тени и света кружили коршуны. Косо летел пестрый хохлатый удод — то складывал крылья, проваливаясь, то взмахивал ими, рывком подымаясь… Полет этот с провалами и рывками вверх и вперед был родствен чем-то жизни Истягина, хоть минутным сходством, но родствен. Не умел ни парить, распластав крылья, ни непрерывно махать ими.

Тучи тянулись друг к другу мохнатыми лапами. Соединившись, ударили грозой и громом. И пролились на луга, на пашни два дождя: крупный, с картечину, и мелкий — зернышком. Все сильнее и ниже расчеркивались молнии, громы обвально скатывались за гористый берег реки. Земля впитывала долго, потом блестко запотели черноземы, запузырились лужи на утолченных прогонах по лугу к водопою.

Влажное тепло погнало в рост не только хлеба на полях, овощи и бахчи, но и на клеклых, от века непаханных суглинках взялась молодая зелень, семя которой много лет дремало в сухой темноте, ожидая своего высвобождения от материнского заряда.

Полянка спускалась к реке. Родник был в самой силе напора. Зелень дерев была в самой силе, но они уже без запальчивости гнали ветви в рост. И река, отшумев вешними водами, ушла в урезы — спокойное и полномерное течение. Пена сошла, хмель брачный сошел, но до упадка, до зноя еще далеко. Природа жила счастливо, как молодые после суматошного медового месяца, когда любовь приходит на смену прилаживанию и отлаживанию первых дней брачной жизни. Весна была затяжливо молодой, как бы не догадывающейся о своей близкой поре зрелости…

Голоса соловьев плескались в груди Истягина, омывали всего, как будто голоса были в то же время воздухом. А спустя время полдневная жара заструила над холмами голубовато-стеклянное марево, сливалось оно вдали с голубизной моря и неба.

Понижаясь к морю, широко растеклось пшеничное поле, покачивались никлые колосья, желтовато-теплый свет зрелости ходил над нивой и вокруг нее.

XXIII

Видно, все прикинул Семен Семенов, идя к ней. Валя была одна с детьми. Он сел у порога, загасил папироску.

— Ты долго будешь тут жить?

— Пока не вырастут вот эти. — Бойкого ответа не получилось, затревожилась внезапно, больно и сильно.

— Так. Проясняется. Ну, а кем же ты тут? Домашняя работница или кто?

— Помогать решилась. Что же тут особенного, Сеня?

— Я что же, свободный, выходит? Ну, что заплакала? Хочешь, по старой борозде будем идти, хочешь, по-новому, скажи, сыграем свадьбу… Свободный я или связан словом?

— Долго не нагуляешься на воле. Вона какие невесты вокруг тебя!

— Да это уж так, была бы охота, найдутся. Я ведь о том, Валентина, даешь ли мне волю? Как-никак у нас было с тобой… Я и сейчас не отнекиваюсь, я готов…

Он закрыл дверь на крючок, пошел на нее, округло, ухватом расставив руки.