Изменить стиль страницы

— Тьфу, нечистая сила! — первый опомнился Мижуй. — Да энто же Нелюбка, дурья голова! Ух, напужал, черт! Лешие драли б тебя, оборотня проклятущего! Как ты сюды затесался? Твой конец нешто тута? Ты к Болоту ближе послан. Тута наша черта.

Высокий, обрюзглый телом и лицом напоминающий теперешних менял, Нелюб, тоже кабальный Захарьина, только Никиты, брата Анастасии, часто отдуваясь, негромко заговорил:

— Бо-лото? Пущай хто хошь к Болоту идет. Тамо торг ныне рано соберется. Мне башка дорога. А я думаю: тута подпалю — само до Болота докатится.

— Ишь ты, размыслил как, не хуже пушкаря заморского. Без трубы палить собирается. Ну, поглядим, что ты тута настряпал, дурья голова.

— А ты бы язык прикусил, хамье дубовое. Не ровня я тебе. Как бы батько наш, церковник, не помер — и я бы в кабалу не записывался. Дьячком он был и в дьяконы ладил уже.

— Ладил, да не долез. Оно и не в счет! Меньше бы водки лакал покойный, може, и не помер бы. Ну, стружки, ну, щепа тут. Ладно. Трут у тея, Будилка? Креси огонь. А я маненечко составцу присыплю — горело бы шибче.

И, достав из кармана завернутый в тряпицу ком какой-то смеси, куда главным образом входила сера, селитра, жир бараний и смола, — стал мазать стены кладовушки и бревенчатый сруб церковки этим составом.

— Вот. Шибко огонь захватит. Зажигай!

Будила, успевший выбить искру и зажечь кусок трута, сунул последний в стружки, приготовленные раньше Нелюбом, и стал раздувать огонек.

Вот загорелась первая тонкая полоска дерева. Огонь прозмеился по ней неровными язычками. Соседние, полупрозрачные, перевитые стружки порозовели, словно насквозь пронизанные отблеском первого огонька.

С легким звуком загорелись еще другие свитки стружек и куски щепы, высушенной от долгого лежания под лучами солнца. Огонек стал быстро расти, смелее перескакивать со щепки на щепку.

— Ладно! Готово дело! Теперя ходу! — шепнул товарищам Мижуй, и все быстро стали удаляться от разожженного ими костра, скрываясь в ближайших переулках, прилегающих к церкви.

Мастера своего дела были поджигатели! Четверти часа не прошло, как вся церковка пылала в огне. Кругом сновал народ, полуодетый, напуганный. Крики, плач носились по воздуху. Бабы выбегали из соседних изб, вынося на руках детей или бедный скарб и складывая все с наветренной стороны площади. Стук чугунных бил, клепал, удары в колокола на ближайших звонницах, — все это смешалось в один нестройный, пугающий шум.

Едва разгорелось пламя первого пожара, перекидываясь на соседние, тесно скученные избы, тут же и в других местах, далеко от этой площади, вспыхнули пожары. Оттуда стали разноситься кругом те же звуки набата, крики испуга и отчаянья. А буря, словно радуясь людской беде, подхватывала горящие головни, пуки пылающей соломы с крыш и разносила все дальше и шире эти зловещие факелы, как посев горя и несчастья, кидая их на темные крыши цельных строений.

— Поджоги! — почти сейчас же вырвалось из уст обезумевшей толпы, когда пожары почти одновременно запылали в двух-трех концах этого посада.

— Вестимо, поджоги! — подхватил Нелюб, уже шнырявший тут же среди толпы. — Я верно знаю, что поджоги. На дворе у отца протопопа, у батьки Федора Бармина, слышь, все бают: на духу ему один покаялся: удумал-де Москву запалить по договору великому. И имя называл…

— Имя? Какое имя? Скажи, добрый человек.

— Да и баять-то боязно, кабыть языка не урезали. Мало ль докащиков в народе. Подслухают да перенесут.

— Не бойсь, не выдадим! Имя скажи.

— Ну имени не скажу. А приметы — поведаю. Голобородые они, подговорщики. Усатые. И челядь у них такая ж. И на духу который каялся — из них же, ихней братии. Лих, наш брат, православный, а не католик, хоша тоже из литвинов.

— Глинские? — сразу вырвалось из нескольких грудей.

— Я не называл. Сами догадались! — гнусавым голосом подхватил поджигатель и подстрекатель. — Сами назвали. Злы стали литовцы-князья, что царь к ним остуду имеет. Вот на людях царевых и срывают досаду. Знаете, бояре в сваре, а холопи — в беде. А ошшо сказывали. Може, и сами видывали, люди добрые: старица одна, роду великого, по Москве в колымаге часто езживает. Не по церквам она, не по монастырям, а все к еретикам чужеземным, к лекарям-знахарям заморским. Все в Заречную, стрелецкую слободу, да в немецкую. Да будто бы там сердца человечьи ей в воде проклятой настаивают. А она той водой волжбу творит. По Москве проезжаючи, стены кропит. Либо сжечь всех пытается, либо мор назвать. Все за родичей в отместку, за литовских князей, которым величанье бояр русских не по нутру.

— Бабка царева? Она! Никому другому! — загалдели в толпе.

— Она, она!.. Я сам видел! — подхватил и Мижуй, подоспевший на подмогу товарищу. — Трех дней нет ошшо, мимо энтого угла проезжала она.

— Проезжала, верно! — подтвердили голоса.

— Так што ж, неуж так и потерпим, православные? — вдруг вырезался озлобленный, визгливый бабий голос. — Вон у меня последняя хибара полыхает. С двумя детками — головы негде склонить. И потакать ей станем?..

Зашумела, забродила, загалдела обозленная толпа.

— Эй, галманы, буде глотки драть! — властно прозвучал тут голос городового приказчика, заменявшего тогда полицию обывательскую. — Чем злыдней слушать, лучше воду таскайте! Да вон с угла избу бороните. На тот бы порядок огня не перекинуло.

Неохотно, понукаемые приказчиком и его десятниками, стали опять работать люди, отстаивая от огня этот угол.

Но ураган смеялся над людскими усилиями.

Солнце бросило первые жаркие, огнистые лучи сквозь полог туч, на восток; но лучи эти совсем багровели, пронизывая иную темную завесу, облака густого дыма, который носился по ветру, свивался, разрывался на клочки и казался каким-то сказочным чудовищем, реющим по воздуху. Унизанное искрами, озаренное и лучами солнца, и отблеском пожарных костров чудовище это словно хотело в своих объятиях задушить последний проблеск жизни, собиралось своими звеньями покрыть на далекое пространство все кругом!..

Вся Москва в страхе: давно не бывало такого пожара, как нынешний, что от Арбата начался. Всюду люди, даже в очень далеких углах, стали скарб собирать или в саду, в огороде в землю зарывать что получше, подороже. Вдруг и тут подожгут или само загорится?

Не утихает буря. И дождя тоже нет. Огонь нечем заливать. Жалкие усилия людей ни к чему не ведут!

В Кремле тоже переполох великий.

Вот и к обедням ударили. Во всех церквах кремлевских и по Москве служба идет своим порядком. Только особенно горячо молят Бога и священный клир, и прихожане: отвел бы Он напасть!

Бледная, как мертвец, стоит в своей молельне Анастасия и горячо просит о том же. За людей, за себя, особенно за Ивана молится: спас бы Господь их всех от беды…

Вот упала она ниц, да так и замерла в слезах, ударяясь лбом о холодный помост.

Вдруг, услыхав знакомые быстрые шаги, на полуслове молитву оборвала, поднялась, навстречу мужу кинулась.

— Уезжать, што ли, нам надобе?

— Куды ошшо ехать собралась? Ишь, непоседа! — шуткой стараясь прикрыть свое тяжелое волнение, невольный испуг, ответил царь. — Гляди, и кончено дело. Затихает пожарище. Глядел я туды со стены, с башни. Веришь, милая, от площади Арбатской так клином и выголило, словно ножом срезало. Вот энтакий кус!

И Иван сделал такой же жест, каким ночью Мижуй определил будущее пожарище. Не ошибся опытный «мастер».

— А в энту пору что там видно?

— Теперя, почитай, ничего. Гореть нечему. И дело с концом. Помолись да опочинь. Рано нынче подняли тебя. Перепугалась как…

Успокоенная царица хотела было вернуться на молитву, как вдруг быстро вошел Адашев.

— Не посетуй, осударь, без зову, без повещенья. Дело не терпит. Собираться бы, выезжать тебе с царицей и с кем там позволишь. Повернул огонь… Ветер насустричь ночному поднялся. На Кремль так и несет пожарище. Головни, вишь, уже главы Успенью посыпало.

Анастасия так и опустилась, обессилев от страха, на скамью у стены. Ноги у нее совсем подкосились. Вздрогнул Иван, еще бледнее чем раньше стал.