— Достоин ли я целовать руку такому великому монарху?

Недобро сверкнули у печатника глаза, но — промолчал. Счастье, что на троне сидел Михаил Федорович, а не Иван Васильевич. Рассказывают, тот внимательно следил за этим обрядом и не приведи господи, если кто-то вместо поцелуя тыкался в руку носом.

Затем Грамотин пригласил меня, и, чтобы не вызвать новых споров, я царскую руку поцеловал, я не так независим и смел, как пан Казимир. Целовали и другие члены нашего посольства. Грамотин аж пригибался, чтобы лучше видеть: целуем или нет. Надо сказать, что рука у Михаила Федоровича плотная, сильная. Молод он, нет ему еще и сорока лет.

Затем перешли к подаркам, которые мы так осторожно везли и тщательно хранили, ради которых шло с нами столько венгерских драгун и вооруженных шляхтичей. Часть подарков уже внесли в сени, часть оставалась на подворье. Озвучивал дарение по списку, опять же, Иван Грамотин — красиво, надо сказать, голос у него был — иерихонская труба.

— Великому государю, его царскому величеству посол Александр Песочинский челом бьет: конь гнедой турецкий из краманских лошадей; сабля рубинами и бирюзой украшенная; камень рубиновый; часы из золота и хрусталя; медный таз австрийской работы с наливачкой для умывания; золотистый австрийский кубок.

Заметно было, что Михаилу Федоровичу небезразличны слова печатника, интересно ему, что привезли великие послы. Понятно было также, что подарки Песочинского понравились, особенно конь турецкий, сабля, часы… да и медный таз с наливачкой. Но и немного был разочарован царь: маловато. Затем Грамотин объявил подарки пана Сапеги, и тут уж Михаил Федорович был вознагражден: карета в красном бархате, обитая золотом и серебром; к той карете — шесть замечательных гнедых коней. Упряжь бархатная красная, серебряно-вызолоченая, камень алмазный, большие часы с изображением воскресения Христова и механизмом внутри, который сам играет, а еще и часы с боем.

Я, писарь великого посольства, мстиславский стольник, не могу сравняться с панами Песочинским и Сапегой, однако три турецких коня, за которые я отдал все деньги, которые у меня были, со всей упряжью, украшенные дорогими каменьями и рубинами, с гусарскими седлами-ярчаками, бархатными попонами, расшитыми золотом, тоже произвели впечатление на Михаила Федоровича. Но честно признаюсь: не ради московского царя я приобрел этих коней, а единственно ради панночки Анны, то есть в расчете на то, что услышит она доброе слово обо мне, узнает что-то еще, кроме моего несчастного существования.

Пан Модаленский, мстиславский войский, подарил царю гнедого коня неаполитанской породы с гусарским снаряжением. Большего он себе не мог позволить. Пан Цехановецкий, мстиславский подстольничий, тоже подарил верховую лошадь, пару пистолетов в пальмовой оправе, кобуру из зеленого бархата к ним, разукрашенную золотом. Затем дарили другие участники посольства: пан Кретовский, пан Цеханович, пан Масальский, пан Третинский, пан Галимский и другие. Всего было четырнадцать дарителей, и конечно, чем ближе к концу списка, тем подарки становились скромнее. Например, Пестрецкий, старший слуга воеводича, подарил просто саблю, правда, украшенную каменьями, да и ту, я думаю, ему перед тем передал для подарка пан Казимир Сапега. Теперь все были довольны и веселы, как будто и не было спора о шапках. Разве что пан Казимир Сапега был не в духе. Что-то его заботило.

Все я приготовил и предусмотрел, но записывать пришлось так много, что перья стали заканчиваться. Я обратился к нашему целовальнику, и уже на другой день мужики принесли добрую дюжину гусиных крыльев. Ну, гуси что в Москве, что в Вильне; очинка у меня острая, и задача только в том, чтобы сделать правильный ощеп и желобок, а в этом я поднаторел. Минута — и перо готово. Сам любуюсь его правильностью и красотой.

«Жалует вас обедом и чашей вина…»

Жили мы на посольском дворе, в тех дворцах и хатах — а по-русски говоря, избах, — которые построили давно, специально для великих послов, в которых останавливался и отец нашего пана Казимира Лев Сапега. Правда, поскольку наше посольство оказалось более многолюдным, пришлось поставить еще три избы и две большие конюшни. Дома были просторные, но комнат и топчанов мало, и челядь наша спала вповалку. Правда, многие пошли жить к московитам, которые оказались очень любопытны и в первый же день пришли к воротам звать к себе постояльцев. Денег они не просили, но и не отказывались, если предложить.

— Царское величество жалует вас обедом и чашей вина, — сказал на прощание Иван Грамотин, и мы отправились по домам.

И правда, скоро явился князь Федор Куракин, стольник, а с ним около трехсот человек сопровождения, которые и доставили еду и питье. Куракин приказал накрыть стол тяжелой скатертью, на нее положили три ложки, но не поставили ни одной тарелки. Что бы это значило? Странные порядки в Москве. Есть хотелось невыносимо. Наконец, слуги принесли какие-то вина и кушанья. Выпили сперва крепкого хлебного, которое они называли боярским, за здоровье царя и короля, затем испробовали березовицы пьяной, затем мальвазии. Князь Куракин быстро опьянел и наливал себе раз за разом, но когда пан Песочинский предложил выпить за московских бояр, он отказался. Дескать, мне еще надо пить за царских детей, а я уже пьяноват, да и не все бояре стоят того, чтобы за них пить. Есть хорошие, настоящие, а есть супостаты и обидчики, например… А примера-то и не привел. Побоялся. И правильно сделал, у стен, как говорится, тоже могут быть уши, мы уедем, а ему здесь жить.

Кушанья приносили поочередно. Дьяк, стоявший за стольником, держал в руках большой лист бумаги и зачитывал названия блюд. Перемен было немного, может, шесть, может, больше, но вкусные и сытные, хотя звались они подчас незнакомо. Впрочем, если дьяк объявлял «заяц с репой» или «курник», то есть пирог с курицей, или «каравай яцкий», то есть с яйцами, — что тут непонятного? На верхосыт принесли квас — его после такого обеда пили жадно, обливая усы и бороды.

Когда прощались, Куракина сильно повело в сторону, едва успели его удержать. Песочинский пил немного, но поскольку был староват, тоже опьянел, а вот пан Казимир Сапега — как ни в чем не бывало. Во время обеда пан Казимир раз за разом поглядывал на Песочинского, будто что-то хотел сказать ему. Но поскольку первый посол опьянел, отложил разговор на завтра. Похоже, что назревало что-то опасное.

На следующий день разговор возник неожиданный. Пан Сапега напомнил, что пан Песочинский поцеловал руку царю, а делать этого, мол, никак не следовало, поскольку царь являлся врагом короля и еще не принес присяги на дружбу и вечный мир. Пан Песочинский в ответ заявил, что он — первый посол и знает как себя вести и что делать, а пан Сапега — второй и должен учиться у него и помалкивать. Пан Казимир стал громко кричать, может, и нарочно, так, что слышали все слуги, что Песочинский вел себя, как предатель, а не посол и заслуживает смерти с женой и детьми. Тогда пан Песочинский стал отговариваться, мол, он тоже не целовал царской руки…

Но если бы это было так, царь или Грамотин указали бы, как указали Сапеге.

С этого дня настроение в посольстве сильно изменилось. Песочинский и Сапега даже из дворцов своих теперь выходили редко и старались не встречаться один на один. Почувствовала это и челядь. Все стали мечтать о возвращении на родину. Но московитам торопиться некуда…

Иногда мы с Модаленским и Цехановецким выбирались из Посольского двора поглядеть Москву, чтобы было о чем рассказать на родине. А посмотреть было на что. Каждое воскресенье, отстояв утреню, молодые московиты шумят, пляшут, а то и дерутся в кулачки на Москве-реке. Особое впечатление было от долгового правежа в Кремле: стояли у стены человек десять, а то и больше, должников, и палач бил их по икрам батогом. Кричали должники благим матом, вот только казалось, что палач бьет по-разному: кого сильнее, кого слабее. Как потом мне объяснили знающие: если сунуть палачу пятиалтынный — будет миловать, пожадничаешь — получишь сполна. Здесь же стоят московские менялы, или, как нас учили в коллегиуме, аргентарии, им вопли должников — музыка для души. А еще показалось, что московиты не очень боятся боли: знают, что будут бить, а все равно не возвращают долг.