Пришло время прощания. Стоял апрель, цветное воскресенье. В этот день мы собирались в дальний путь. Надо было спешить: вот-вот вскроются реки, начнется ледоход и мы со своим сейфом застрянем в Московии. Слава Богу, весна выдалась поздняя, иначе пришлось бы бросать сани и покупать телеги. Великие послы к этому времени так поиздержались, что денег на колесные кареты уже не было.

Конюхи проверяли копыта лошадей, сбрую, полозья саней. Холопы укладывали вещи. Людям не было никакого дела до свар послов, они весело бегали по двору, перекликались, переговаривались. Домой, домой!.. И холопа, и посла где-то ждут. А вместе с тем и грустно было на душе: больше в Москве не бывать, звона ее колоколов не услышать.

Выехали мы из Москвы в первый день страстной седмицы, в Великий понедельник. Провожающих было мало, только случайные ротозеи: за месяц московиты привыкли и к ляхам, и к белорусцам.

Утром принесли подарки от царя: для двора пана Сапеги — восемь сороков соболей, Песочинскому и мне — по шесть сороков. Видно, пан Казимир понравился Федору Михайловичу больше, нежели Песочинский и я. Вот тебе и целование руки…

Остальным шляхтичам досталось по сорок соболей.

Цехановецкий намеревался, перейдя Смоленск, повернуть на Мстиславль и уже испросил согласия пана Сапеги, а я о такой радости и мечтать не мог: должен присутствовать при вручении договора и перемирной грамоты королю. Мечтал я об ином: поскорее добраться до Череи и увидеть панночку Анну, услышать ее смех. Смеялась она часто и без особой причины, просто сообщала: я здесь! Весело ей было всегда, а скучно — никогда. И если по правде — хотел я подарить ей свои шесть сороков соболей. Чем еще мог я заслужить ее благосклонный взгляд, если больше у меня ничего не было: все, что имел, отдал за тех коней, которых оставил в Москве.

Как-то раз мы, земляки-мстиславцы, обсуждали, как бы в шутку, а не всерьез, что самое примечательное в панночке? Может, походка вприпрыжку, привычка поглядывать искоса, не поворачивая головы, может, россыпь смеха?.. Цехановецкий грустно молчал, я тоже помалкивал, зато Модаленский говорил за всех. И сводилась его речь к тому, что много у панночки достоинств, но есть и такое, какого ни у кого в Великом Княжестве нет: немыслимое богатство и власть пана Казимира, ее отца. Возражать ему не хотелось, чтобы не сознаться в том, что все в ней самое примечательное, но никак не богатство пана Казимира: не этот огонь греет меня.

Модаленский, упаковывая своих соболей в мешок, как бы по секрету сказал: «Мне они не нужны. Знаешь, что я сделаю? Подарю панночке». Я расхохотался, как никогда прежде: вообразил, как будет смеяться она, когда мы встанем перед ней со своими подарками. Хотя… Возможно, наши соболя станут для нее лишь подтверждением собственной красоты.

Пан Сапега, прощаясь с московитами, тоже наградил многих: кому — саблю, кому — меч, а кому — и турецкого коня со сбруей. Всем, кто услуживал эти дни, — дозорцам, целовальникам, пекарям, сторожам, дворным и прочим — по несколько десятков талеров.

Когда добрались до речки Поляновки, где предстояло расстаться с приставами Филоном и Малютой, пан Сапега подарил им по три лошади. Приставы не сильно бедны, но очень были рады подаркам… С легкой душой возвратятся они в Москву, с надеждой, что государь еще и поверстает их добрыми окладами.

Обнялись, простились со всеми. Глядели друг на друга как лучшие друзья, как братья. Неужели — все, больше не увидимся? Да мы уже жить не можем без вас!.. Московиты — люди хорошие, коли не надо справлять обязанности. Может, и они также говорят о нас.

Веселее свет и яснее небо стало над нами. Впереди — Родина. Дай, Боже, ей вечного мира.

ЦАРЕВ ГРАД

Когда Алексей Михайлович прижал его седую голову к груди, слезы брызнули из глаз князя, он пробормотал: «Умру за тебя, государь», и двадцать, а то и тридцать раз поклонился ему до земли. «Белорусцев православной христианской веры, которые биться не учнут, в полон не бери и домы не разоряй», — произнес Алексей Михайлович. Это же напутствие повторил Якову Черкасскому, который выступал к Смоленску, и Борису Шереметеву, шедшему на Витебск. Патриарх Никон прочитал молитву на рать идущим. Были и послы от гетмана Богдана Хмельницкого, присягнувшего со всей Украиной на подданство Москве.

Князю Трубецкому со своим Особым Большим полком, с полковниками Куракиным, Долгоруким, Пожарским предстояло идти к Брянску, затем на Рославль, Мстиславль, на Могилев, чтобы как можно скорее добраться до Борисова и там соединиться с Большим полком Якова Черкасского. Торопиться следовало потому, что войска Богдана Хмельницкого недолго могли выстоять против ляхов. Что ж, и Мстиславль, и Могилев — православные города, воеводы и каштеляны, даже если католики, против своего народа не пойдут, и князь Трубецкой рассчитывал бодрым маршем быть у Борисова через пятнадцать-двадцать дней. За Москвой он сразу же из кареты пересел на вороного астраханского жеребца и проскакал вдоль полка, зная, что ратникам больше по душе воевода верховой, нежели в карете. Ратники шли хорошо, увидев князя, кричали «Слава!» — весело было на них глядеть. Дружно рысили так же рейтеры и драгуны, лоснились под жарким солнцем крупы их упитанных коней, косили глаза на скакавшего мимо князя.

К вечеру, однако, пересел в карету: все же пятьдесят пять зим и весен за спиной, не так легко сидеть в седле с утра до вечера. Настроение у него было доброе. Вспоминалась светлая патриаршая обедня в Успенском соборе, приглашение государя хлеба есть. А главное, слова, сказанные им прилюдно: «Заповеди Божии соблюдайте и дела наши с радостью исправляйте; творите суд в правду, будьте милостивы, ко всем любовны, примирительны, а врагов Божиих и наших не щадите», — слова эти были обращены к нему, князю Трубецкому, но все внимали, будто обращены к каждому. Государь, вкусив освященного хлеба, сел на свое место и жаловал всех водкою и медом. «Передаю вам списки ваших полчан, храните их как зеницу ока и берегите по их отечеству… к солдатам, стрельцам и прочему мелкому чину будьте милостивы к добрым, а злых не щадите; Если же презрите заповеди Божии, дадите ответ на страшном суде!»

До Брянска дошли за три дня, день отдыхали, тогда и прискакал гонец из Рославля с сообщением, что город сопротивляться не будет, городские повара с поварихами варят кашу, ждут. Такая новость всем понравилась, хотя другой и не ожидали, другой не могло и быть. В Рославль пришли к вечеру. Каши здесь в самом деле наготовили столько, что хватило и наутро. А главное, весь город высыпал навстречу, били в бубны, дудели, плясали. Понятно, не войску радовались, а тому, что обошлось без крови. Спать не дали от радости. А утром пошагали к Мстиславлю. Князь сразу же послал гонцов впереди себя, чтобы сообщили в Мстиславле о войске, приготовили кров и сытный обед.

Больше восемнадцати тысяч ратников шагало — пыль стояла столбом. Позади строя на двуконных хорошо окованных повозках везли короткоствольные полевые пушки.

* * *

О том, что новой войны с Московией не избежать, мстиславский воевода Друцкой-Горский знал с того времени, как посольство Репнина-Оболенского возвратилось в Москву ни с чем. Московиты требовали, чтобы Корона заключила мир с Украиной, с Богданом Хмельницким, и ликвидировала унию. А еще требовали казнить того королевского писаря, который в обращении к царю Алексею Михайловичу пропустил «повелитель всея Руси». Мог ли Ян Казимир пойти на это? Ясно, что нет.

Кто сомневался — и в Короне, и в Великом Княжестве, — что московиты готовятся к большой войне, если помчались посланцы в Швецию, Данию, Голландию, на больших кораблях везли свинец, порох, мушкеты, пищали? Если уже формировали полки иноземного строя: рейторские, драгунские, гусарские… Да и посольство Репнина-Оболенского не мир ездило заключать, а высмотреть, что делается в Речи Посполитой, сильна она или слаба, готова к войне или нет. А покоя в Короне не было, не было и мира меж поляками и литвинами. Януш Радзивилл, польный гетман Великого Княжества Литовского, и вовсе заявил: «Придет время — поляков в окна выкидывать будем!» Давно пора звание польный сменить на великий гетман литовский, но не желает Ян Казимир возвышения Радзивилла. Какой уж тут мир? Однако король есть король, гетман есть гетман и приходится обоим друг друга терпеть.