— Если ты всё это так хорошо понимаешь, то почему же ты именно к нему пришёл за снимками?
— А почему бы и нет? Ты ведь не думаешь, что Нуммедал настолько малодушен, что будет ставить мне палки в колёса из-за…
— Perhaps… И всё-таки мне кажется, что он сразу же узнал в тебе приверженца метеоритной гипотезы.
— Но ведь я собираюсь её проверить! Если Нуммедал окажется прав, я же не буду этого отрицать?
— Будь осторожен. Защищаться тебе у Сиббеле, а не у Нуммедала. И Сиббеле совсем не обрадуется, если ты не найдёшь никаких подтверждений его теории.
Арне снимает верхнюю одежду и забирается в спальник.
— Впрочем, к большинству этих впадин ещё ни один смертный не подходил, так что кто знает.
Я тоже забираюсь в спальник, и по примеру Арне использую рюкзак как подушку. Вполне хорошо работает, надо только позаботиться о том, чтобы застёжки не кололи щёк.
Я закрываю глаза, но могу держать их закрытыми только с некоторым напряжением. Полночное солнце красным просвечивает через веки. Смотрю на часы. Час ночи. Фьелльо стрижёт свои кусты, и кого-то дразнит кукушка.
17
Я зеваю. Я устал, но не могу заснуть. Мой пуховый спальник слишком тёплый, хотя я и оставил молнию расстегнутой.
Арне спит, и даже храпит. А я спать не могу. Хотя лежать на деревянном полу без матраса вовсе не так неудобно, как показалось мне сначала. Надо только поменьше шевелиться — каждое изменение положения причиняет боль; но если лежать совсем неподвижно…
Пот течёт у меня по ногам. Я вылезаю из спальника и сажусь. На мои голые ноги тут же опускается сотня комаров. Натирая ноги мазью, я оглядываю веранду.
В углу стоят друг на друге два сломанных плетёных стула, рядом с ними — швейная машинка на железной подставке с завитушками. Самое время задуматься о том, как всё-таки делают эти деревянные колпаки, оберегающие швейные машинки от пыли. Дубовая пластина, согнутая в полуцилиндр. Не ломается и не трескается. Несокрушима. Тайна ремесла.
Дверь в остальную часть дома наполовину состоит из стекла, изнутри она завешена занавеской. Хозяева так и не показались. Странно, всё-таки я у них ночую. Хотя, впрочем, это не совсем подходящие слова. Когда я сижу, мой нос находится примерно на уровне подоконника. Тысячи комаров беспокойно летают перед грязным стеклом. Ноги из паутины, тело из соплей.
Теперь осторожно почесать шишку от укуса, а потом выдавить на ней крест острым ногтем большого пальца. Похоронить зуд под болью.
Почему бы не выкурить ещё одну сигарету. Я подтягиваю к себе штормовку, роюсь в карманах и нахожу письмо от матери. Если прочесть его прямо сейчас, можно будет написать в ответ: «Я читал твоё письмо при свете полночного солнца». Озарённый этим небесным телом, я разворачиваю листок.
«Так как мы несколько недель подряд не сможем тебе писать, и я немного боюсь, что от тебя мы тоже всё это время не дождёмся никаких вестей, пишу тебе прямо сейчас. Я так горжусь, что ты получил эту стипендию, Альфред, и я уверена, что твоя диссертация окажется выше всяких похвал. Если бы только твой отец мог это видеть!
В его время было очень и очень непросто получить финансирование для работы за границей. Когда я думаю о тебе, мои мысли часто возвращаются к той карьере, которую мог бы сделать твой отец, если бы он не умер так рано. Я чувствую, что ты сможешь добиться того, что не удалось ему, взять реванш у судьбы. О Боже, я помню, что незадолго до того, как случилось несчастье, ты как раз просил всех и каждого помочь тебе достать „метеор“. Мы напрасно ломали голову — откуда ты взял это слово, но ты точно знал, что оно означает! Папа воспринял это как первые проявления твоего призвания к науке. Каким утешением было для меня то, что он умер с верой в твою одарённость, дорогой Альфред. И как я благодарна, что ты всегда был так требователен к себе. Потому что только таким образом можно чего-нибудь добиться. Оглядываясь назад, видишь всё больше и больше людей, которым только чуть-чуть не хватило сил, чтобы преодолеть очередное препятствие.
(Не обращай внимания на эти пятна, — стрелка, — сюда капнула пара слезинок.)
Рассказывала ли я тебе когда-нибудь, что твой отец даже дал объявление в газету, разыскивая людей, которые могли бы продать ему метеорит? Он промучался несколько недель, думая, как бы его достать. Он очень хотел подарить тебе метеорит на день рождения, — семь лет, — но ты знаешь, что он до него не дожил.
Удивительно, но теперь, когда ты уже прошёл такой значительный путь, я должна признать, что иногда и в самом деле сбываются все наши давние надежды. Жаль только, что когда жизнь налаживается, это неизбежно означает, что вначале произошло что-то ужасное.
Ну всё, заканчиваю жаловаться».
Ева приписала внизу:
«Это у мамы так называется. Знаешь, Альфред, ей нужно больше делиться своими переживаниями, тогда она будет меньше нервничать.
Делиться своими переживаниями! Просто чудо, что Ева не уточнила, с кем. Впрочем, моя мать не так уж много жалуется. Скорее, можно сказать, что она проявляет сдержанность. Вдова, часто вспоминающая прошлое, немногое способна утаить от взрослого сына. Но историю про то, как отец дал объявление в газету, чтобы подарить мне метеорит на день рождения, я действительно слышу в первый раз. И то, что мне так хотелось иметь метеорит, собственно, тоже. Я совершенно забыл об этом, и никогда не вспоминал. Метеорит! В шесть лет! И теперь вот снова… Если бы отец остался жив, я бы, наверное, не ныл насчёт уроков игры на флейте. Впрочем, это было безнадёжное дело. Мать всё равно отказала бы мне из страха. Страха, что я стану флейтистом, вместо того, чтобы продолжить научную карьеру отца.
Три часа. Я снова сложил письмо, спугнув нескольких комаров и раздавив остальных. Я забрался в спальник по шею, плаваю в поту, но твёрдо решил и пальцем больше не шевелить. Моё тело такое горячее, как если бы я лежал больным с высокой температурой. Может быть, жара усыпляет? Время останавливается, потом я чувствую головную боль.
Голова болит так сильно, что я вскакиваю и сажусь, но теперь мои часы показывают без четверти двенадцать. Арне ушёл. Веранда превратилась в ловушку для солнечных лучей. Здесь жара и страшная вонь — запах пота и подсыхающей плесени. Подавленно, как побитый, я подтягиваю к себе носки и ботинки. Пустой спальник Арне придаёт форму его отсутствию.
Левое веко, опухшее от укуса комара, поднимается только до половины. Я завязываю шнурки, встаю и выхожу на улицу.
Зелёная палатка Квигстада открыта. Вокруг неё валяются вещи и вывернутые наизнанку спальники, но никого не видно.
Спальники. Не один спальник, а два.
Я закуриваю сигарету, скребу правой рукой левое плечо, а левой — правое. Небольшие чёрные мухи садятся на меня бесшумно и безболезненно, но, даже когда я их не убиваю, оставляют после себя большие капли крови. Моей крови.
— Альфред!
Арне выходит из-за дома, и с ним ещё два человека. Один из них — Квигстад, которого я едва узнаю. Квигстад приветственно машет мне рукой, в другой руке у него удочка. Второй тип тоже несёт удочку.
В двух шагах от меня Квигстад останавливается и сгибается в лёгком поклоне.
— Doctor Livingstone, I presume?
Смеясь, мы пожимаем друг другу руки. Квигстад отпустил рыжую бороду, и теперь, с его неподатливыми рыжими волосами, высоким лбом и голубыми глазами, всегда широко раскрытыми, будто затем, чтобы ничто не скрылось от этого беспощадного взгляда, он кого-то мне напоминает. Кого? Винсента ван Гога.
Второй — блондин с нездоровым цветом лица, жуёт соломинку, мне приходится попросить его представиться ещё раз («Миккельсен»), потом он бормочет:
— I talk very bad English. Sorry.
Он стоит, немного расставив ноги. Несколько раз выворачивает ступни наружу, потом выплёвывает соломинку и забирается в палатку.