Ляпаев приложил ладони к горячим изразцам, и в это время вошел Фотий. Был он по-бабьи грузен телом и непомерно широк лицом. Пышная борода заслонкой покрывала грудь. С плеч спадало черное покрывало, накинутое поверх черного же наголовника.
Игуменствовал Фотий уже пять лет. Монастырь при нем упрочился, два новых трехэтажных здания возвели, монахов поприбавилось, почитай, на полста душ. Пора бы старика в более высокий сан посвятить, а он все в игуменах ходит, не возводят его в архимандриты — чем-то недовольны им там, наверху. Фотий понимает, что не каждый игумен будет архимандритом, как и не все монахи — игуменами. И тем не менее считает себя обойденным и глубоко оскорбленным. Потому как до него все настоятели монастыря непременно получали сан архимандрита. Обиду свою он, по понятным причинам, не выказывал лицам, стоящим над ним. А все нерасположение свое и свой гнев обрушивал на монашествующую братию, а еще чаще — на мужиков соседних сел: они и богохульствуют немало, и непочтительны к служителям божьим, и грубы друг с дружкой, и пьянствуют непробудно. О спасении души, о конце своем — не помышляют.
— Не можно человеку стать ангелом, но не должно ему быть и диаволом. Не разумеют, что не хлебом, а молитвою жив человек.
Это Фотий. Ляпаев ожидал от него нечто подобное, оттого и слова старца не вызвали удивления. Внутренне усмехнулся, знал гость причину неприязни к окрестным мужикам. Молва о Чуркинском монастыре шла недобрая. Мужики злословят про монахов: «Пойду в монастырь, баб много холостых», «повадились иноки забегать в чужую клеть, чтоб молитвы петь» — это когда рыбаки в море. Ну и соответственно после путины ловцы с пьяных глаз поколачивают и жен своих грешных, и монахов.
— Все во прах изойдем, сын мой. А доброму делу и ангелы на небесах радуются.
— Истинно, святой отец.
Так для начала обменивались они сколь привычными, столь и ненужными фразами, понимая, что сразу о деле говорить вроде бы и не пристало. А что дело привело Ляпаева в Чурки, а не пустая блажь сделать приятное монастырю перед святой неделей, это Фотий понимал, а потому помаленьку вводил разговор в то русло, которое обоим им было нужно. Да и догадывался старик, о чем речь пойдет.
— Обещает господь весну раннюю.
— Дай-то бог, — живо откликнулся Ляпаев. — Весенней путиной только и живем.
Отец Фотий понял направление мыслей гостя, а потому обратился к нему запросто, будто к компаньону, рассчитывая откровенностью сбить его с толку.
— Грешно так, Мамонт Андреевич. Весна для ловца — дело великое. Но только ли она одна кормит?
— Не перечу, святой отец, не перечу.
— И зимой господь радует беленькой да красной рыбой. — Отец Фотий чувствовал, что задел Ляпаева за живое, и решил не останавливаться на половине пути, а прояснить все до конца. — И зимовальные ямы — что кладезь божий — только не ленись, только усердствуй… А господь без милостей не оставит.
«Каналья толстомордая, — осерчал Ляпаев. — Будто мысли читает. Заломит цену за Золотую и бога не постесняется». И тогда он ловко перевел разговор на иное, чтоб опосля, улучив момент, нежданно-негаданно вернуться к тому, для чего приехал в монастырь.
— Трудные времена, святой отец, приближаются. Был намеднись в городе, наслышался всякого. — Ляпаев покосился на Фотия и, заметив, что тот внимательно слушает его, продолжал: — Бондари, судовые, да типографские рабочие волнуются. То гудки подадут к беспорядкам да сами скроются, то прокламации расклеят на заборах, за городом митингуют. Социалисты мутят воду. Легкий авторитетик зарабатывают, власть прибрать хотят. Восьмичасовой рабочий день им подавай, плату увеличь… Смешно читать, — Мамонт Андреевич, припоминая, потер пухлыми волосатыми пальцами виски: — Было забыл… Самсоном рабочий класс величают. Мол, проснулся могучий Самсон и требует свободы и хорошей жизни.
Отец Фотий сидел безмолвный и задумчивый. Он уже не впервой слышит о беспорядках в губернии. Казалось ему прежде: только в столицах далеких живут злоумышленники против царя и спокойствия. Ан нет! И в Астрахани смутьяны объявились. Не приведи господь, ежели вдруг окрестные мужики забалуют. Монастырь им поперек горла будто.
Тихое возмущение копилось в его душе. Когда же Ляпаев произнес вслух имя Самсона, игумен побледнел:
— Богохульники. Святого Самсония пакостят.
Ляпаев, рассказывая Фотию о событиях в городе, никак не предполагал, да и не думал, о том, что не пройдет и малого времени, как и в Синем Морце, выходя из повиновения, забалуют ловцы. И смута пойдет не от безлошадного Макара Волокушки или сухопайщика Илюшки Лихача, у которого за душой ни гроша, а от Крепкожилиных — из семьи самой что ни на есть зажиточной и патриархальной.
…А пока Мамонт Андреевич счел, что настал самый удобный момент для крутого поворота в разговоре с игуменом Фотием.
— Насчет Золотой хотел полюбопытствовать, святой отец. Путина-то не за горами. Договоримся, думаю.
…Договорились, как не договориться. Правда, поначалу Фотий, бестия, заломил такую цену, что Ляпаев опешил. Торговались долго, осушили вчетвером (Фотий в помощь себе двух старцев кликнул) пузатый, красной меди, самовар. Под вечер Ляпаев уехал из монастыря усталый и довольный — сторговались. Пришлось лишку все же заплатить, ну не беда. Золотая его — и это главное.
А на рассеете другого дня из Синего Морца вышел немалый рыбный обоз в город. Ляпаев, опять же один, на легких санках обогнал подводы у волостного села Шубино и, не задерживаясь, лишь перекинулся несколькими словами с Резепом, ехавшим на головной подводе обоза, и, поднимая снеговую заверть, умчался по ледовой дороге вперед.
Стол ломился от всевозможной снеди. В середине на большом овальном мельхиоровом блюде средь мелко рубленного яйца вперемешку с гречневой кашей аппетитно отсвечивал жареный поросенок. Золотом играл стерляжий студень. В незамутненном желе, словно сквозь янтарь, просвечивали куски отварной осетрины с невеликими глазками зернистой икры на них. Ярко-красные помидоры (выращенные средь зимы и доставленные из близгородских теплиц черепашинских татар), запеченные с грибами, робко глазели из-под рубленой зелени.
Икра зернистая в хрустальной салатнице, обложенной кусками битого льда, гребешки петушиные с шампиньонами в яично-масляном соусе, поданные в серебряных кокотницах, семга с лимоном, куропатки жареные, в мясном соусе, с бумажными розетками на ножках и многая другая снедь теснилась средь ярко расцвеченных бутылок коньяка и шустовской водки, хрусталя и серебра посуды.
Хозяин гостиницы не скупился на обслуживание. На столах посуда наилучшая — серебро, мельхиор, хрусталь; обстановка в номерах постоянно обновлялась: мебель красного дерева, резная — работа по заказу. Половые, коридорные и официанты — услужливые, появляются в дверях, едва возникает в них надобность, молчаливые: спросишь — ответят, в противном случае за вечер ни звука не произнесут.
По утрам бесшумные коридорные разносят свежие губернские ведомости и журналы, готовят ванные или налаживают душ — кто чего пожелает.
Остановился Ляпаев в номерах в пристанском районе, на косе. Заезжий этот дом славился обслугой и столом, оттого все именитые гости города, большей частью промышленники и купцы да государственные чиновники, съезжались сюда. Здесь же за рюмкой водки завязывали знакомство, торговали товары — приезжие скупали рыбу, продавали лес, пеньку.
В двухкомнатном угловом номере, с огромным балконом, опоясанным замысловатыми перилами из чугунного литья, Ляпаев оказался по соседству с гостем из Нижнего — уже немолодым, немного обрюзгшим купчиной с улыбчивым, добродушным лицом, смолисто-черной кудерью, прошитой редкими нитями серебра, усами, сросшимися с окладистой короткой стриженой бородой. Звали нижегородского купца Нестор Прокопьевич, а по фамилии — Богомолов.
В первый же вечер, узнав о Ляпаеве, по всей вероятности, от гостиничных прислужников, он постучался в дверь — пришел познакомиться и пригласил к себе. А сегодня вот Мамонт Андреевич приказал в своем номере накрыть стол и угощал нового знакомца.