Изменить стиль страницы

За десять лет таких споров прошло тысячи. Не все вечера были похожи: иногда отец Симон рассказывал не из Библии, а из своей жизни, иногда рассказывала мать Анастасия, а поп Симон сострадательно внимал, иногда Сыч бражничал и забывался подслушать, иногда слушая, начинал зевать (сквозь окно слышались утробные его зевки), иногда являлись на беседу монашки Прасковья и Ефросинья, иногда поп Симон неделями не появлялся, уходя в апостольские походы, из которых редко приходил нетронутым, иногда мать Анастасия неделями никого не впускала в избу. Даже отца Симона, хоть он утром, днем и вечером подходил он к окну и звал:

— Что делаешь, мать Анастасия?

— Молюсь, поп Симон!

— Что не ешь ничего, мать Анастасия?

— Пощусь, поп Симон! — отзывалась она, и тот отходил прочь с тяжелым вздохом.

Вздыхал поп Симон оттого, что угадывал истину ответа — «никто не нужен». Сердце подсказывало ему, что мать Анастасия не молится — лежит ничком, упершись горестным взглядом в стену, не думает о Боге — страдает, а не ест из безразличия к себе и жизни.

Мать Анастасия лежала пластом, отыскивая теряющийся смысл своей нужности на земле. Смыслом были свобода, возвращение на отчую землю и месть. Он терялся, потому что время текло и уходило, дети выросли при чужих людях и зажили своей жизнью, забыв о ней, а для нее ничего не переменилось. Время текло и размывало ее правду. Ее самое забывали; может быть, уже и забыли, как мертвую. Только в этом маленьком Заславле знали, что она жива. Надо было вырваться из забвения. Как? Всю жизнь она была одинока; никто не решился прийти к ней сквозь пелену лжи и запретов. Кто решится теперь? У кого хватит памяти, силы, смелости, желания? Мать Анастасия лежала в удушье безнадежности, а под окном топтался поп Симон.

— Что делаешь, мать Анастасия?

— Молюсь, поп Симон!

Она была одинока, но и отец Симон был одинок: жена его на втором году здешней жизни зачахла и, недолго полежав, скончалась. Отец Симон принял смерть жены как испытание своей веры и понес Христово учение в окрестности Заславля. Мать Анастасия сказала ему однажды, уже когда подружились: «Я потому терплю твоего Бога, поп Симон, что ты живой». Сказала она так потому, что возвращался поп Симон из своих хождений с пореженными зубами, побитый или потоптанный. С Анастасией в начальный год ее монашества он держался строго, прикрывая строгостью свое смущение. Смущала отца Симона судьба монашки. В иные часы охватывало его недоверие собственным глазам; он глядел на мать Анастасию и сомневался: должно ли так быть? почему так? Вот он, Симон, болгарский священник, прибывший с митрополитом Михаилом крестить Русь, волею судьбы оказавшийся в глухом Заславле, и вот перед ним черница Анастасия, всего лишенная, кроме кельи и жизни, но эта молодая женщина в черной рясе и черном платке — бывшая жена князя Владимира, великая киевская княгиня, мать князей полоцкого, новгородского, владимирского, и сама она дочь полоцкого князя. И вот она, знавшая славу, власть, почет, — первая на Руси монашка, беднейшее создание, сама топит печь, сама готовит, стирает, живет милостыней от церкви, помогает убогим, а он, поп Симон, призван наставлять ее в истине. Но истина двоилась. Первою на Руси черницей княгиня стала по чужой воле. Согрешил и отец Кирилл, исполнявший княжий приказ. В любой миг могла мать Анастасия надеть мирское платье и вместе с ним вернуть себе свое княжеское имя и достоинство. Господь не счел бы такой поступок грешным. Ходит она в монашеском, а пришла к отречению не сама. Кто не сам постиг — во что верует? И поп Симон решил держаться жестко: не церковь ласкою выпрашивает веру для Бога, а Бог за веру дарует любовь. Пусть постигнет!

Но когда после очередного апостольского хождения в Менск его нашли в кустах у Немиги и привезли на поводе в Заславль полуживого, с перебитыми ребрами, с отбитой грудью, и мать Анастасия месяц выхаживала его, стягивая полотенцем поломанные кости, просиживала у изголовья ночи, поя с ложки, кормя с руки, и весь этот месяц он слышал ее мягкий, призывающий жить голос, а прикосновение ее рук ощущалось как благость, и ночью при свете свечи он видел ее без платка с распущенными волосами, и видел синие, сиявшие заботой глаза, отец Симон смутился и обрел новую радость. Когда он встал, а мать Анастасия вернулась к замкнутой жизни в своей избе, он ощутил, что в нем пробудилось давнее, позабытое чувство живого родства: стало важно думать о матери Анастасии, видеть ее, волноваться, если не видно ее. Отец Симон говорил себе, что бог обратил для него духовную сестру в кровную. И с того времени, если дверь кельи матери Анастасии оставалась дань за днем запертой, а на вопрос: «Почему не ешь, мать Анастасия?» — следовал полный чуждости ответ: «Пощусь, поп Симон!» — отец Симон впадал в тревожное смятение, терзался, что не владеет средством исцеления этой души, не знает для нее слов утешения. Однажды в очередную неделю страданий, услышав обычное: «Молюсь, поп Симон!» — отец Симон, не стерпев тоски, сказал сквозь слюдяную пластину: «Покажись, мать Анастасия! Хочу видеть тебя!» Была тишина в избе, и мать Анастасия спросила: «Зачем тебе, поп Симон?» Он сказал: «Душа болит, не видя тебя! Ибо ты мне родная сестра, мать Анастасия». Опять было молчание, и она отвечала: «Ты — сторож мой!» Он сказал: «Я не сторож тебе. Твоя боль — рана моя!» В ту минуту Сыч стоял на воротной башне, видел попа Симона под окном Анастасии, но не слышал слов и думал — лаются. И это было удачей отца Симона. Он сказал: «Прими мою заботу, мать Анастасия. Истинно люблю тебя!» Она отвечала: «Молюсь, поп Симон!», но голос ее был нетверд, а вечером она пришла в церковь.

И с тех пор возникла между ними сокровенная тайна. Оба потянулись друг к другу, хоть во всем были различны: поп Симон терпел избиение плоти за святое, она — избиение души от грешников; поп Симон знал стойкость крестителя, она — стойкость отчаяния; поп Симон жил вольно, она — пленницей; поп Симон говорил, что думал, мать Анастасия свои заветные думы таила; но восприняв бывшую княгиню за сестру и близкую душу, поп Симон понял и гнет ее несчастливой судьбы. Он смог видеть ее глазами и угадывать ее замыслы. Они казались ему неисполнимыми, веяло от них смертью. Но она жила ими, поп Симон был бессилен ее остановить. Когда мать Анастасия запиралась в избе, он знал — вновь ее охватила печаль о несвершенном. Или когда мать Анастасия в предзакатный час поднималась на надворотную башню и, застыв столпом, глядела на терявшийся в болотах и лесах менский путь, он знал — она мыслит о Полоцке, об отъезде, о сыне и внуках, которых обяжет оголить меч…

Отец Симон вышел на двор. Близились сумерки. Как свеча за холстом, краснело на краю седого неба солнце. Бледный лик луны высвечивался высоко над восходом. Из посада слышались мыки коров, где-то далеко в пуще завыл волк, и вослед его унылому вою разбрехались псы. Отец Симон замер посреди детинца, ощутив свое одиночество в окружающей суете, свою ненужность страже, угрюмо приплясывавшей на стене, мужикам, ходившим в церковь по принуждению тиуна и десятских, которые тоже ходили в церковь по княжескому приказу и с твердым неверием слушали про непорочное зачатие, превращение воды в вино и воскрешение Лазаря на пятом дне смерти. А ведь Христу в нынешнее рождество тысяча лет, подумал отец Симон. Тысячу лет пребывает он с нами, и заветы всеобщей любви расходятся по земле, достигая ее самых дальних окраин. Торжественный год — тысячелетие веры христианской. Они не могут осмыслить выпавшего им счастья — бабы, мужики, стража, десятские, тиун Середа, мать Анастасия. Как им осмыслить, если они не веруют! Тысячелетие царства Христова — отметит Господь свой праздник славою милосердия. Из праха создан человек и уходит в прах, коли грешник; праведный же уходит в спасение, в жизнь вечную. И мать Анастасия за муки свои получит жизнь вечную, если очистится от злой памяти ее сердце. Только добром созидается правда. И Христос призывал разрушать зло добром. И он видит всех, кто следует этому главному его завету…