Я помню море столько же, сколько себя. Когда года в четыре врачи обнаружили у меня какую-то фигню с легкими, их вывод был однозначен — Крым. Отец, не колеблясь, из головной редакции перевелся в тамошний корпункт, маме дали долгосрочный отпуск по уходу за ребенком, и в далеком шестьдесят седьмом из московских ранних октябрьских заморозков семья очутилась в благоухающей яблоками Евпаторийской жаре. Море я полюбил мгновенно. Маленьким постоянно тянул взрослых на пляж, не мог дождаться конца зимних пыльных бурь, уже на майские лез купаться, хотя даже мама не рисковала зайти дальше чем по колено в освежающую воду. Совершенно самостоятельно, барахтаясь рядом с мамиными ногами в мелком прибрежном прибое, вдруг поплыл.

Пойдя в школу, все каникулы с такими же пацанами проводил или на морском пляже, или на удивительных лиманах, где соленая до горечи вода не давала утонуть резиновым шлепанцам — о Мертвом море мы тогда даже не слыхали. Но каникул не хватало, и мы сбегали с уроков на пляж и после начала учебы. До поры такие эскапады сходили с рук, но один раз носок, в котором я «ховал» на время купания ключи от дома, затерялся в пляжном песке. Родители провели расследование, все всплыло. По этому поводу был первый в моей жизни серьезный разговор с отцом, и о море до следующих каникул пришлось забыть.

А потом почти одновременно произошли два события, разрушившие идиллию. Первое — хорошее: полностью прошла моя «фигня», а с ней отпала причина оставаться в Евпатории. Родители было засобирались снова в Москву, но успев прикипеть к новому месту, были полны сомнений по этому поводу. А потом умерла оставшаяся в Москве на хозяйстве бабушка, и отъезд стал неизбежен. Это было в августе, и в третий класс я должен был пойти уже в столице. Со мной вопрос, разумеется, не обсуждался, и было совершенно ясно, что мое мнение на решение никак не повлияло бы. Поэтому я, чувствуя, что меня отрывают от чего-то очень родного, тихо плакал в подушку, а мама, сочувствуя и немного не понимая, молча гладила меня по голове. Накануне отъезда я один пошел к морю — прощаться, и в заднем кармане моих шорт лежал целый гривенник, чтоб закинуть в море. Чтоб вернуться.

Я заплыл далеко за красно-полосатый бакен, потом вернулся к нему, обнял его круглый, горячий от солнца, шершавый от облупившейся краски бок и заплакал. Слезы залили глаза, желтая полоска далеко-далекого берега растворилась во взгляде, слилась с серовато-ртутной кромкой воды. Тут меня будто потянуло что-то снизу — тихонько, ненастойчиво и совершенно нестрашно. Я разжал руки, и пошел под воду. Я плохо помню, что было потом — то есть, помню, но как-то очень смутно, настолько же хуже, чем другие события, насколько хуже видно через воду, чем через воздух. Помню яркий свет в зените надо мной, помню ощущение, насколько холоднее стала вода. И убаюкивающий, как поглаживание маминой ладони по голове, неслышный, но осязаемый всей кожей шепот откуда-то снизу: «Спи, спи…» И еще помню какое-то очень упрямое нежелание возвращаться туда, наверх. Наконец мои глаза закрылись, и — все. Потом в воду рядом со мной глухо бухнулось что-то большое и темное, и очнулся я уже на берегу. Меня вытащил парень-спасатель, случайно и безо всякой специальной цели наблюдавший мой заплыв в бинокль. Никакой медицинской помощи мне не понадобилось, минут через пять я просто взял и открыл глаза. Потом от родителей узнал, что парень был очень удивлен тем обстоятельством, что после не менее чем трех минут под водой (он говорил, что засек время) этой самой воды у меня в легких не было, хотя он мог бы поклясться, что когда он меня вытащил, я не дышал. Меня пытались расспрашивать, но я стоял на том, что с определенного момента ничего не помню. В большой степени это было правдой, кроме момента наступления амнезии. Я счел за лучшее не рассказывать про те минуты под водой, про шепот в ушах, и о том, как мне было хорошо и что совершенно не хотелось наверх, а просто сказал, что доплыл до бакена, и больше ничего не помню. На этом все и успокоились, сообща решив, что у бакена ребенку напекло голову, и он отключился. Сам же факт счастливого спасения после нескольких минут под водой кому-то (маме, например) было удобнее считать чем-то вроде чуда, отец же полагал, что путает спасатель, и под водой я пробыл не дольше, чем время, на которое может задержать дыхание десятилетний ребенок, то есть минуту — полторы от силы. К тому же этот случай в центре внимания долго быть не мог, его заслонили дела более насущные. Гривенник тогда я в море так и не кинул.

Я открыл глаза, посмотрел на ртутью переливающийся в воде циферблат — я грезил почти четверть часа, и наверняка солнце успело подпалить мне загривок. Я пару раз погрузился с головой в воду, и поплыл к берегу. На берегу постоял, глядя, как волны ласковыми котятами трутся о мои лодыжки. На всякий сунул руку в карман шорт, хотя точно знал, что монетки там нет. Экая, черт, досада! Насколько же мне замутило мозги ночное приключение и все, с ним связанное, что я забыл захватить с собой «прощальную» монетку, припасенную еще с Москвы?! Я тоскливо оглядел пляж. Никого подходящего, чтобы вот так просто подойти и стрельнуть монетку, не наблюдалось. Да и не московское метро здесь, чтобы у каждого первого в кармане звенела мелочь, — пластиковую «Визу» или «Америкэн Экспресс» у загорающих вокруг можно обнаружить с куда большей степенью вероятности. Да и те, как и все ценное, не с собой, а в отельских сейфах. Я аж плюнул с досады. Метнуться за монеткой в номер? По такой-то жаре, тем более учитывая мое и без того полурасплавленное состояние — облом полнейший, да и до назначенного Ивой времени оставалось всего ничего. Позвонить, предупредить — мобильник тоже в номере. Я прикинул на весах своих приоритетов бросок монетки «на возвращение» и перспективу остаться без прощального секса, точно зная, что вне зависимости от того, куда склонятся весы, я выберу последний. Определенно, сделать ничего было нельзя. Я мысленно извинился перед морем за измену, охватил последним взглядом его все — от прибрежной гальки до далекого парохода у горизонта, вздохнул и побрел в номер.

Оставленный мною заряжаться айфон, с тянущимся к нему от розетки белым проводом удивительно напоминавший сейчас мышь-альбиноса, не лежал там, где я его оставил, а почему-то валялся на полу. Видимо, мне звонили, и звонили долго, потому что упал аппарат из-за стащившего его на пол вибросигнала. Я посмотрел список неотвеченных вызовов, — их было три, все от мамы. В груди похолодело. Потому что я четко объяснил маме, что на выходные уезжаю, звонить «из роуминга» будет дорого, и поэтому, если не дай Бог что-то экстренное, чтоб звонила сама. Неужели что-то случилось? Я посмотрел на время звонков — без малого час назад.

Частая последне время мысль обожгла меня: Господи, а вдруг перезванивать уже поздно? Маме в прошлом году отметили восемьдесят, после чего она сразу резко сдала, как человек, достигший некоего назначенного себе предела и не знающий, что и зачем делать дальше. Разнообразные болячки посыпались на нее словно все и сразу, хотя ничего критического врачи не находили. Мама как будто в одночасье утратила интерес к жизни. В этом году с наступлением тепла она даже не выехала на любимую ею дачу, где в заботах об огороде и полутора десятках плодовых деревьях она раньше проводила все лето. Уже пару месяцев мама вообще не выходила из дома, и не только потому, что ее обеспечение всем необходимым давно взяли на себя мы с Мариной. «Не хочу, — упрямо отвечала она на мои осторожные предложения выйти на улицу прогуляться. — Чего я там забыла?» О том же, чтобы забрать маму из неблизкого Строгино куда-то поближе к нам, вообще не было и речи, потому что она ни на секунду не допускала и мысли о том, чтобы уехать оттуда, где умер отец.

Не попадая дрожащими пальцами, нажимаю «перезвонить», но система приятным женским голосом на чистом турецком говорит мне, что что-то не так, и с мамой она меня соединить она не может. Я в ступоре смотрю на погасшее табло, — я ведь перезваниваю по определившемуся номеру, ошибки быть не может. Какого же черта?! Сердце начинает выпрыгивать из груди, я лихорадочно ищу в записной книжке айфона мамин мобильный номер (баран, неужели трудно выучить наизусть!), нахожу, набираю, — снова в динамике приветливый турчанкин голос. Чё-о-о-рт!! Что за хрень!!! Набираю мамин домашний (хоть его его я помню наизусть!) — то же самое. Но последняя неудача меня, как ни странно, успокоила. Здраво рассудив, из нее я сделал вывод, что сам что-то делаю не так. Я быстро отмел самые простые причины: деньги на счету есть сто процентов; роуминг включен? — включен, об этом я позаботился, да и звонил я Иве уже здесь, чего без работающего роуминга сделать бы не смог. Так что же не так? Еще раз посмотреть на список набранных номеров. Все, как обычно: восемь… Восемь? Ёкарный ты бабай! Какой, на хрен, восемь?! Ты ж за границей, чучело! Вместо восемь надо «плюс семь» набирать! Да, но я же перезванивал, вроде, по входящему вызову… Ну, да, мамин мобильный номер отобразился так, как он забит в телефонной книге аппарата, то есть начиная с восьмерки, все правильно. Надо ж быть таким уродом, а?! Но — постойте, а как же тогда я Иве сегодня звонил? А-а, все понятно: Иве я тоже перезванивал по ее вчерашнему входящему, она набрала мне, когда я уже приземлился. А поскольку Ивин номер по соображениям беспалевости у меня записан не был, то определился он в международном формате, т. е. с «плюс семь» в начале. Все правильно, а ты — осел! Правда, небезнадежный, с похмелья, перетраху и недосыпу, а все-таки разобрался. Ладно, три с минусом тебе, иди, сдал. Я набрал правильный мамин номер, и с облегченьем услышал, как в динамике пошли гудки. В этот момент дверная ручка повернулась, и в номер вошла Ива.