С большой важностью говорил это бедняк Шмуль и торжественным жестом поднял вверх свой исколотый, почерневший палец.
— А кагальные, — продолжал он дальше, — это очень благочестивые люди и большие богачи, их также надо уважать и слушать, а если бы даже они и сделали что-нибудь дурное, надо закрыть глаза. Они могут обвинить тебя перед господом богом и перед людьми. Господь бог разгневается, если услышит их жалобу, и ниспошлет на тебя наказание; а люди скажут, что ты очень дерзкий, и отвернутся от тебя!
Трудно было отгадать, какое впечатление произвели на Меира почтительные и вместе с тем торжественные назидания Шмуля. Юноша все еще держал свою руку на голове маленького Лейбеле и так пристально всматривался в его лицо с красивыми чертами и огромными черными глазами, словно видел в этом бледном, болезненном, забитом и дрожащем ребенке воплощение всей этой многолюдной части израильского народа, которая, разъедаемая бедностью и болезнями, все же продолжает верить и благоговеть, слепо, боязливо и неутомимо.
Не спеша, Меир кивнул ему дружелюбно головой и пошел. Шмуль бежал за ним еще несколько шагов.
— Морейне! — вздыхал он, — не сердись на меня за то, что я открыл перед тобою мое сердце! Будь мудрым. Пусть ученые и богатые не возносят на тебя жалоб господу богу! Потому что лучше такому человеку, который лежит под землей, нежели такому, на голову которого они опустят свою разгневанную руку!
Затем Шмуль вернулся, вошел в свою мазанку и даже не заметил, что Лейбеле не было уже возле стены дома. Как только Меир отошел, бледный ребенок отделился от стены и поплелся вслед за ним. Засунув ручонки в рукава жалкой одежды, с постоянно открытым ртом, ребенок бедняка Шмуля шаг за шагом следовал по всей длинной улице за шедшим в задумчивости красивым, высоким юношей. Только в конце улицы ребенок остановился, как будто боясь идти дальше, и горловым, охрипшим голосом произнес:
— Морейне!
Меир оглянулся. Приветливая улыбка осветила его лицо, когда он увидел, что ребенок все время следовал за ним.
Черные мертвенные глаза ребенка устремились на лицо гоноши; из серого рукава к нему протянулась маленькая худая рука.
— Халы! — проговорил Лейбеле.
Меир посмотрел вокруг себя, ища лотка. Вдоль улицы было много убогих ларей, возле которых женщины, прикрыв отрепьем свои исхудалые тела, продавали твердые, как камень, булки, мелкие головки лука и какие-то черные отвратительные изделия из меда и мака.
Из белой руки Меира в черную худую детскую руку снова перешла большая плетеная хала. Лейбеле схватил ее, поднес ко рту обеими руками и, повернувшись, направился домой, медленно, прямо и важно шествуя посередине улицы.
Через минуту Меир оказался на центральной площади местечка. Могло показаться, что из бездны он выбрался на дневной свет. Солнечные лучи заливали круглое большое пространство, высушивали находившиеся здесь и там лужи грязи и зажигали золотые искры в окнах домов, окружавших рынок. На дворе благочестивого ребе Янкеля воздвигалась какая-то новая обширная постройка; рыжий хозяин сам присматривал за работниками, видимо радуясь этому увеличению своего имущества; стук топоров и визг пил наполняли жизнью все пространство вокруг низкого дома, перед сводчатыми сенями которого стояло несколько повозок приезжих постояльцев. Несколько дальше, на крыльце своего дома стоял, блистая атласом, морейне Кальман; одной рукой он подносил к улыбающимся губам сигару, а другой гладил золотистые волосы двухлетнего ребенка, который, сидя на скамейке, держал в руках кусок хлеба, обильно намазанный медом, и пачкал им себе пухлое личико, улыбаясь своему величественному отцу.
На дворе Эзофовичей было шумно и весело. Посредине два плечистых пильщика пилили дрова, заготовляемые на зиму; в мягких древесных опилках играло несколько детей, чисто одетых, украсивших себе головы венками из стружек; у колодца статная и веселая служанка черпала воду, громко переговариваясь с пильщиками; через открытые окна в доме были видны: Сара, стоявшая у ярко пылавшего кухонного очага, красивая Лия, которая перед маленьким зеркалом заплетала свои огромные косы, и серьезные лица Рафаила и Абрама, с большим увлечением разговаривавших о делах.
Когда Меир вошел в ворота, пильщики прервали свою работу, улыбнулись ему и дружелюбно кивнули головами. Они были с той самой бедной и грязной улички, которую только что покинул Меир, и, видимо, хорошо знали его.
— Шолем алейхем! (Мир тебе!) — воскликнули пильщики.
— Алейхем шолем! — весело ответил им Меир.
— Не поможешь ли нам сегодня работать? — шутливо спросил один из рабочих.
— Почему бы и нет? — ответил Меир и приблизился к работающим. Видно было, что физический труд являлся любимым и частым занятием Меира, и что рабочие его деда привыкли к тому, что он делит его с ними. Один из них уже уступал ему место возле ствола дерева, когда через открытое окно высунулась Лия и, кончая заплетать черную косу, позвала:
— Меир! Меир! Где ты был так долго? Зейде давно уже звал тебя.
Прошло четверть часа после посещения раввина, а Саул, склонив голову на руки, все еще сидел в полугневном, в полупечальном раздумьи; а в нескольких шагах от него у открытого окна, выходившего на площадь, сидела старая Фрейда, вся залитая лучами солнца и мерцающая искрами бриллиантов.
Старый, но еще крепкий телом и духом Саул в глубине души не любил Исаака Тодроса. Не понимая хорошенько значения действий и взглядов своего предка Михаила, а также и своего отца Герша, старый Саул знал, однако, о том, что оба они пользовались широким влиянием среди «своих» и всеобщим уважением значительных, хотя и «чужих» людей; поэтому он гордился воспоминаниями об этих двух предках; смутные же сведения об обидах, которые были нанесены этим светилам его рода предками Исаака Тодроса, будили в нем к этому последнему глухую несознаваемую им ясно неприязнь. Кроме того, будучи сам богат и сильно гордясь своим богатством, Саул чувствовал к бедности и, как он выражался в глубине своей души, к неряшеству Тодросов тайное отвращение. Все это, однако, было ничто по сравнению с его благоговением перед мудрою и глубокою наукою, главным представителем которой был великий раввин. С ревностной набожностью Саул сам занимался чтением святых книг. Однако к этим книгам ум его, долгое время занятый другим, не был привычен. Он читал их, но очень мало понимал их тайный и запутанный смысл; а чем меньше понимал, тем с большим благоговением относился к ним и тем сильнее развивались в нем страх и смирение. Теперь эти чувства столкнулись в нем с действительной и прямо трогательной любовью к своему внуку-сироте, и завязалась борьба.
«Что выйдет для Меира из этого? Будет ли ему от этого какая-нибудь польза?» — думал старый Саул и гневным взглядом встретил входящего внука.
Меир вошел в гостиную несмелым шагом. Он знал о посещении раввина и догадывался о цели этого посещения; он боялся гнева старого деда, а еще больше боялся его огорчать.
— Ну, — отозвался, старик, — подойди сюда ближе! Я скажу тебе кое-что хорошее, что доставит тебе большую радость.
А когда Меир остановился в нескольких шагах перед ним, он устремил на него из-под сдвинутых бровей взгляд и сказал:
— Я обручу тебя, и через два месяца ты женишься!
Меир побледнел, но молчал.
— Я обручу тебя с дочерью Янкеля Камионкера!
После этих слов довольно долго царило молчание. Первый прервал его Меир.
— 3ейде! — сказал он. тихим, но решительным голосом, — дочери Камионкера я не возьму себе в жены!
— Почему? — подавляя гнев, спросил Саул.
— Потому, зейде, — ободряясь все больше, ответил юноша, — что Камионкер злой и несправедливый человек, и я с ним не хочу входить ни в какое родство!
Саул вспыхнул. Он начал бранить внука за дерзость его суждений и восхвалять набожность Янкеля.
— 3ейде! — прервал его Меир, — он обижает бедных людей!
— А тебе-то что до этого? — крикнул дед.
На этот раз глаза юноши горячо блеснули.