Изменить стиль страницы

– Ну, как дела, Козленок-Верблюжонок, – весело спросил старик, – закончила панно для Генуи?

– Да, его уже отвезли в Италию.

– А у меня для тебя есть новость. Ты знаешь, что у нас с тобой появился серьезный конкурент? Тоже написал панно.

– Кто? – удивилась Надя.

– Чарли из Мельбурна.

– Австралийский мальчик?

– Четырехлетний шимпанзе по имени Чарли. Его, видите ли, пригласили из зоопарка в театр писать декорации. Да разве в «Пионерской правде» о таких вещах не пишут?

– Я не читаю, – смущенно призналась Надя. – Мы со второго полугодия «Комсомольскую правду» выписали.

– Как так? Разве ты комсомолка?

– Нет еще, но скоро буду.

– Ну да! Ну да! – сказал старик. – Скоро будешь. Ну, а что там у вас в «Комсомолке» пишут?

– Про убийство Джона Кеннеди пишут.

– Да, это ужасно, – помрачнел старик. – Мне кажется, он был неплохим американским парнем. Выстрелили в американского президента, а попали и в тебя и в меня. Ты это чувствуешь, Верблюжонок?

– Да, – сказала Надя. – Мне его жалко.

Новые рисунки девочки старик смотрел сосредоточенно, даже хмуро. Разглаживал машинально бороду и насупливал брови, никак не мог отвлечься от разговора про Джона Кеннеди.

– Василий Алексеевич, что же нам делать с Надей? – задал Рощин мучивший его вопрос. – Некоторые советуют отдать в художественную десятилетку.

– Оригинальный талант легко и испортить, – буркнул художник. – Видите, какие успехи она сделала за это время. Давайте подождем еще полгода. А вот с другим ждать нельзя. Надо, чтобы эти рисунки видели. Вы не будете возражать, если я отберу кое-что из этой папки к тем рисункам, что хранятся у меня, и покажу завтра на президиуме?

– Пожалуйста, конечно, какой разговор, – ответил Николай Николаевич. – Можете оставить хоть все.

Отец и дочь возвращались домой пешком через парк «Динамо» по узенькой дорожке, протоптанной в сугробах редкими прохожими. Ларек у входа был засыпан по самую крышу снегом, но из окна выглядывала симпатичная буфетчица и поблескивал никелированный бок кофеварки.

– Надюша, хочешь кофе? – спросил отец.

– Да, хочу.

Стаканчики, поставленные на столике прямо в снег, протаяли аккуратные ячейки. Провода, протянутые из-за деревьев к небольшому ларечку, низко провисали под тяжестью снега, и время от времени с них срывались пушистые звездочки и падали в кофе.

Тишина и чистота царствовали в этот час в парке «Динамо».

На заседание президиума Академии художеств академики собирались на Кропоткинской улице в старинном особняке со стеклянным фонарем на крыше. Они отдавали пальто и шапки на вешалке старику с бакенбардами и, поднявшись по нескольким ступенькам, входили в комнату с дубовыми панелями, где, кроме длинного полированного стола и старинных часов с фигурками коней, ничего примечательного не было. Эту комнату значительной делали сами академики. Они рассаживались вокруг стола, белоголовые, величественные, и начинался совет. Серов, Кацман, Алпатов, Лаптев – все были седые. Правда, у Лаптева, как у самого молодого академика, седины было поменьше.

Брагин переступил через порог, поздоровался кивком головы и, приблизившись к краю стола, где осталось свободным его место, положил папку. Потом толкнул ее по гладкой поверхности на середину и проговорил:

– Эта папка у меня два с половиной года. Стыдно, что ее до сих пор никто не видел.

Василий Алексеевич больше ничего не сказал. Он ждал, как его коллеги воспримут рисунки Нади. Увидев, что восприняли хорошо, вздохнул с облегчением и полез под стол завязывать шнурок на ботинке.

Академики выказали немалое удивление.

– Как сохранить? Вот вопрос, – сказал Алпатов, единственный среди академиков не художник, а искусствовед.

– Сохранить будет трудно, – уныло вздохнул Кацман. – Переломный возраст может все переломать.

– Дайте мне адресок этой удивительной девочки, – потребовал у Брагина Лаптев, и все поняли, что он попытается сохранить. И все улыбнулись горячности молодого коллеги, которому было всего шестьдесят лет.

Василий Алексеевич тоже улыбнулся. Были в его улыбке привкус грусти и спокойное удовлетворение тем, что судьбой двенадцатилетней девочки занимаются академики в Академии художеств на Пречистенке, то бишь на Кропоткинской. Теперь эта улица называется так. Вспомнив старое название, он как бы на одну секундочку вернулся в свою молодость, в свое детство, и невольно сравнил его с теперешним, Надиным. Несмотря на все свои успехи, на то, что его пингвины и сова выставлены в Третьяковской галерее, несмотря на работы, купленные Русским музеем, на мамонтов, установленных перед входом в знаменитый Берлинский зоопарк, и на многое другое, он считал себя неудачником. Всю жизнь разрывался между художественным изображением животного и научной иллюстрацией для учебников зоологии. Долгое время художники говорили на вернисажах: «Опять Брагин выставил свои наглядные пособия». А профессор зоологии Мензбир, видя, что иллюстратор его лекций пытается наделить животных характерами, в свою очередь возмущался: «Что вы мне тут развели Художественный театр?»

Василию Алексеевичу пришлось достичь немалого совершенства и в «наглядных пособиях», и в «Художественном театре», он стал академиком, профессором, заслуженным деятелем искусств, лауреатом Государственной премии. И он, как никто другой, понимал, что совершил ошибку: всю жизнь делил талант на две равные части, а надо было выбрать что-либо одно…

Это был грустный итог. И, заканчивая книгу, он написал о себе в последней главе: «Вот пример, не достойный подражания».

Думая о Наде, он пожалел о том, что в его время, когда он только начинал свой путь в искусстве, когда и ему было двенадцать лет, не случилось, да и не могло случиться вот такого совета белоголовых. Тогда в Академиях художеств не проходило президиумов, посвященных воспитанию детей…

Надя сидела на качелях, старик наблюдал за ней издали. Их мысли пересекались в пространстве, становились почти материально ощутимыми, как ветер, трава и солнце. Птица опустилась на ветку яблони, и Брагину показалось, что это именно она вернула его к началу разговора, к тому, что он собирался сообщить отцу Нади.

– Ваша дочь, Николай Николаевич, – неожиданно сказал он, – не простое явление. Она гениальна. – Голос старика задрожал, и он повторил более сурово: – Гений. Я хочу, чтобы вы узнали об этом сегодня. Остальные пусть узнают потом.

– Вам так понравились ее рисунки к «Мастеру и Маргарите»? – спросил Николай Николаевич.

– Понравились, – согласился Василий Алексеевич, – но дело не в них. То, что я сказал сейчас, я смог сказать потому, что знал это давно.

– Давно? – изумился Рощин.

– Да, давно. А почему говорю только сейчас? Боюсь не успеть сказать. В другой раз. Ну что вы, Николай Николаевич, так испугались? Мне восемьдесят шесть лет, мы подводим итог, и я должен был это сказать. Ну неужели, дорогой мой, после шести лет дружбы я не имею права на то, чтобы вы от меня первого услышали это?

Наде наконец удалось оттолкнуться рукой от столба, и она тихонько раскачивалась, воображая себя маятником Фуко, который они видели с отцом в Исаакиевском соборе. Качели подвешены над землей так же, как и маятник, и, значит, сейчас под ней Земля, Москва и Таруса медленно смещались от градуса к градусу, безостановочно, в одном ритме, как смещались и год и два столетия назад. В Ленинграде на опыте Фуко она видела, как вращается Земля, и сейчас чувствовала это вращение материков, океанов, гор и морей под собой. И она раскачивалась, раскачивалась, пересекая это движение поперек.

«Адам и Ева», «Аполлон и Дафна»

Марат, Дуська и Таня должны были приехать в конце июня. Надя позвонила им в середине июля. Трубку сразу же взял ОН.

– Надюш, здравствуй! Ты где?

– Я звоню вам с улицы Горького, где магазин подарков.

– Очень хорошо. Спустись вниз до угла, напротив гостиницы «Москва» остановка пятого автобуса. Садишься на этот автобус, доезжаешь до кинотеатра «Ударник» и через пять минут нажимаешь на кнопку звонка в известном тебе доме. Согласна?