Изменить стиль страницы

Вести неприятный разговор с Лютовым мне не пришлось. Он в это время был в приемной, слышал каждое слово и ушел сам, не попрощавшись.

28

Разные люди по-разному выражали свое отношение к убийству Терезы. Первым прибежал Дюриш, потный, тяжело дыша. Оплывшее лицо его выражало скорбное сочувствие и горячее желание меня успокоить.

— Не сомневайся, Сергей. Народ не стал плохо думать о Красной Армии. Только очень глупые люди могут так думать. Для нас Красная Армия — это ты. А все знают, что ты несчастную Терезу пожалел, разрешил ей мужа увезти. Разве немецкий комендант мог так с женой пленного поступить? Да ее к нему и на порог не пустили бы, а могла и сама в лагерь попасть. Это все понимают. Я уверен, что тот, кто убил ее, не русский, не славянин. Мало ли на вашей большой земле всяких народов. Я так и людям объясняю.

— Плохо объясняешь, — сказал я ему. — На нашей земле все народы советские и все друг за друга отвечают. И не утешай меня как маленького. Во-первых, еще не доказано, что убил действительно наш сержант. Есть некоторые основания думать, что его погон подсунули убитой женщине с целью провокации. Фашисты на все способны, чтобы вызвать недовольство нашей армией…

— Да, да! — обрадованно схватил меня за обе руки Дюриш. — Они на все способны. Очень возможно, что провокация. Очень! Определенно — провокация! Какой сержант убьет и еще напоказ свой погон оставит?! Как это мне в голову не пришло? Дурная голова, совсем дурная! — Дюриш даже постучал по своей лысине пухлым кулаком. С каждой минутой все больше укрепляясь в соблазнительной версии, он уже готов был бежать, чтобы всем ее внушить.

— Не торопись, Яромир. До конца следствия еще далеко. Может оказаться, что виноват все-таки служащий нашей армии. Но от Содлака мы этого не скроем. Убийцу будут судить и расстреляют… Если уж будешь разговаривать с людьми, объясняй главное: для гитлеровской армии убийцы и грабители — уважаемые персоны, а для нашей — отщепенцы, уроды, которых мы строго наказываем.

— Нет! Нет! — отрицательно мотал головой Дюриш. — Провокация, только провокация!

А в кабинет постепенно сходились участники наших вечерних бесед, все встревоженные, с омраченными лицами. Дюриш не уставал вновь и вновь доказывать, что убийство — провокация нацистов. И хотя, по-моему, не каждый ему поверил, но все охотно подхватили это предположение. Они были готовы даже на притворство, лишь бы смыть пятно подозрения, упавшего на неизвестного им советского воина. Только седоусый Лангер брезгливо заметил:

— Не понимаю, из-за чего шум? Весь город перепуган. Я знаю дома, где прячут девушек, уже боятся выпускать их на улицу. Уже пошел слух, что не одну Терезу, а десяток женщин убили в соседних селах, что советское командование разрешило мстить мирным жителям.

— Где это вы слышали? — спросил я.

— Моя соседка вернулась из лавки вся в слезах, говорит, что об этом только и шепчутся.

— Не нужно преувеличивать, Лангер, — одернул его Дюриш. — Какой-то глупец сболтнул…

— Нет, не глупец. Очень даже умный! — настаивал Лангер. — Учел обстановку, которую мы сами же и создали, подняли на ноги всю полицию, ходим с похоронными лицами. Когда каждый день гитлеровцы хватали ни в чем не повинных людей, расстреливали, в лагерях душили — все только помалкивали, делали вид, что ничего страшного нет. А тут… с одной несчастье случилось — и траур на весь мир.

— Ты забываешь, что тогда гестапо… — начал было разъяснять ему Гловашко, но Лангер оборвал его:

— Я ничего не забываю. Все помню. А кое-кто уже забывает. Чуть что не так — косятся на Красную Армию. А что Красная Армия сама миллионы людей потеряла, а другие миллионы спасла, об этом уже не помнят.

— Да что ты, Рудольф, говоришь! — возмутился Гловашко. — Как это не помнят! Всю жизнь будут помнить. Но когда убивают…

— Ну, убил, — опять не дал ему продолжать Лангер. — Пусть даже нашелся такой. Наверно, наши же и напоили его до одури, вот он и полез. А она еще драться начала, за погон схватила. Мог и придушить в гневе, ничего удивительного.

Пришлось мне вмешаться и снова разжевать уже не раз разжеванные истины. Лангер угрюмо раскуривал трубку, отвернувшись от меня и давая понять, что он остается при своем мнении. Зато Гловашко просиял:

— Святая правда, комендант! Красная Армия — справедливая армия. Яромир прав, это провокация. Но им никого не обмануть. Нет в Содлаке таких людей, которые стали бы хуже относиться к русским.

— Есть такие люди, — тихо, но четко сказал только что вошедший Алеш. — Есть, Петр. — Он достал из портфеля какие-то книжки и разложил их на моем столе. — Вот, господин комендант, какими учебниками пользуются сегодня в школе. Полюбуйтесь.

Алеш раскрыл одну, вторую, и в каждой я увидел портреты Гитлера. Алеш переводил стишки, в которых восхвалялся тысячелетний рейх и превозносились подвиги его генералов и храбрых солдат, завоевывающих мир.

— Откуда это? — спросил я.

— Принес отец одного из учеников, немец, очень возмущался, что такое позволяют.

Несколько дней назад Дюриш доложил мне, что в Содлаке начались занятия в школе, и я принял это к сведению, как еще одно доказательство того благополучия, которое возвращалось в город под моим руководством. А теперь на меня со страниц школьных учебников смотрела наглая морда главного виновника всех ужасов, пережитых Европой, и словно насмехалась над моим простодушием.

— Янек, — сказал я, — позови своего шефа. А тебя, Яромир, прошу объяснить, что это за школа, которой ты так гордишься.

Книжки ходили по рукам. Одну из них, горестно охая, перелистывал Дюриш.

— У нас единственное хорошее здание для школы, — стал он оправдываться, — в нем раньше учили только на немецком. Другие — негодные, по одной маленькой комнате, в каждой занимались несколько классов одновременно. Я распорядился открыть школу для всех, чтобы каждый учился на родном языке. Сам осмотрел помещение, посылал рабочих привести в порядок… А учебники… — Дюриш виновато и беспомощно развел руками.

Я знал, что у Дюриша забот хватает, и требовать с него ответа за то, как и чему учат, несправедливо. Если уж кто был виноват, так я сам — с открытием школы торопил, а о самом важном не подумал.

— Это не все, — опять заговорил Алеш. — Сегодня на проводы убитой Терезы старшеклассники явились в полном составе во главе со своим учителем.

— И все почтенные люди явились, — добавил Лангер. — Никогда раньше на похороны простой крестьянки они бы не потрудились прийти, а тут — все. Каждый хотел показать, как он возмущен преступлением русского солдата. Уж такая у них нежная душа, так болезненно каждую смерть переживают. Это когда другие убивают. Своим можно, пусть хоть целый народ уничтожат — не жалко.

Лангер долго еще высмеивал чувствительность почтенных горожан, а я сидел, подавленный новостями, не зная, что предпринять. Когда родственники Терезы попросили у меня разрешения увезти покойную в их деревню для погребения, я сразу же согласился, а Шамов прислал полуторку. И никак я не ожидал, что этим кто-то воспользуется для молчаливой, но по существу враждебной демонстрации.

— Я еще не кончил, — продолжал Алеш. — Когда ученики пришли в школу, учитель весь урок рассказывал им, как озверевший русский коммунист убил молодую женщину только потому, что она немка.

Вернулся Янек, а с ним Стефан. Я показал ему учебники и кратко изложил сообщение Алеша Он не выразил ни возмущения, ни растерянности. Спокойно признался:

— Да, с этим мы запоздали. Янек! Возьми ребят, отправляйтесь в школу и выгребите оттуда все гитлеровское печатное дерьмо. Всё! А тебя, Сергей, прошу выпустить приказ, чтобы граждане Содлака немедленно сдали в комендатуру книжки, написанные фашистами о фашистах. И журналы. И все плакаты, и портреты фюрера.

Деловитость Стефана передалась каждому. Как будто до всех дошло ощущение общей для них опасности, требовавшей не слов, а неотложной деятельности.