Изменить стиль страницы

Милый мой!.. На крови и тлене замешанная древняя земля смоленская поднимается против ненавистного врага. Храню и твой подарок, который ты сделал мне при нашем последнем свидании в медсанбате. Берегу к нему и все те патроны, которые ты насыпал в мою медицинскую сумку. Берегу все это на самый крайний случай. Если когда-то придет последняя минута последнего часа, жизнь свою (и его, он уже ножкой по ночам будит меня, будит ласково, нежно, знает, что я ему родная) постараюсь отдать подороже. Но это я так, к слову, чтобы ты знал, что твоя Глаша Мордашкина не из робкого десятка. Я слишком много видела смертей (смертей таких мужественных людей) и потому не дрогну перед ней, если так распорядится судьба. Я горда тобой, мой милый, и хочу быть достойной тебя.

Вчера, после того как я перевязала рану капитану (я уже писала тебе о нем), в избу непрошенно-негаданно вошел староста.

Разговор был недолгим. Он, видимо, понял, что мы за птицы, и поэтому, перед тем как уйти, заявил мне и капитану категорически, чтобы в течение двадцати четырех часов мы из деревни выметались. Так и сказал:

— Чтобы духу вашего здесь не было!.. Иначе я сообщу о вас в комендатуру!..

Нужно было видеть в этот момент лицо капитана. Я ждала взрыва, но взрыва не произошло. Потом капитан зачем-то позвал старушку хозяйку и, когда она вошла в его закуток, где он лежал с ногой на подвеске, спокойно, словно бы между прочим, но так, чтобы слышал староста, спросил:

— Федосеевна, это правда, что весной к вам в деревню привезли целую цистерну керосина и за какие-то три дня ее всю раскупили? Говорят, что керосином деревня запаслась года на два — на три. Это верно?

— Верно, — простодушно ответила хозяйка. Ей даже на ум не пришло, что вопрос капитана о керосине был обращен не столько к ней, сколько к старосте. И тут я вспомнила, что об угрозе поджечь старосту сказала капитану во время предыдущей перевязки.

Когда хозяйка покинула закуток капитана, староста крякнул, поморщился и долго тер свою рыжую бороденку. Потом спросил:

— Это что — угроза?

— Не угроза, а предупреждение. И помни, гражданин староста, что до тех пор, пока я не начну передвигаться хотя бы с палкой, я отсюда никуда не уйду. Я здесь не у тещи на блинах и, как видишь, не беженец, а кадровый командир Красной Армии.

В эту минуту со стороны могло показаться, что передо мной строгий прокурор, ведущий допрос, и растерявшийся подследственный.

— Готов на все закрыть глаза, да служба не позволяет. Лучше прямо скажите — что вы от меня хотите?

— Хочу одного: чтобы ни ты, ни твои единомышленники, если таковые есть, не сообщали о нас в комендатуру. Мы все уйдем, как только я встану на ноги. Я уведу их всех, и на душе у тебя будет спокойно. Но если хоть один из нас будет предан тобой — пеняй на себя. Смерть твоя будет лютой и позорной. И не мгновенной, от пули, а потяжелее.

Когда староста вышел из его каморки, капитан вернул его и спросил: не читал ли он листовку, сброшенную вчера с нашего самолета?

— Вы о какой листовке? Их тут всякие сбрасывали: и советские, и немецкие.

— Я говорю о вчерашней, о той, где напечатан призыв нашей Коммунистической партии большевиков.

Староста (мне показалось, что он даже ростом стал ниже) помялся и ответил:

— Ну, допустим, читал. А что из этого?

— А из этого следует, что ты, староста, должен быть дальновиднее и умнее. Оглянись кругом: разгорается великий пожар!.. — Капитан, тихонько постанывая от боли, даже присел на кровати и сжал кулаки. — Многие сгорят в этом свинцово-пороховом пожаре. И не только немцы. Придешь домой — прочти эту листовку еще раз. Там сказано и насчет пособников врага. Насчет их ЦК партии дает прямое указание.

Когда староста ушел, я спросила у капитана, о какой листовке он говорил. Капитан молча достал из-под подушки вчетверо сложенный листок и протянул его мне.

Милый Гриша! Читала я эту листовку, и в меня вливались новые силы. А ведь сколько окруженцев и беглых из концлагерей пленных погибло, ведь они стремились во что бы то ни стало группами или в одиночку прорваться через линию фронта к своим. И это в то самое время, когда враг кругом, под носом, уничтожай его как только можешь. Эту листовку капитан дал мне. У него есть еще несколько таких. Они нужны ему для дела. Когда я спрятала листовку под лифчиком, капитан горестно сказал мне:

— Если бы эта листовка попала к нам летом, хотя бы где-нибудь в начале сентября, сколько бы наших не полегло на рубеже прорыва и на страшных дорогах к линии фронта!.. Сколько бы можно было сформировать партизанских отрядов и соединений! Да каких соединений!.. Места для этого в Белоруссии и на Смоленщине классические, это не украинские степи, где на целые десятки километров не встретишь даже рощицы.

Вот видишь, Гришенька, написала тебе, и на душе стало легче. Как будто встретились, поговорили.

Прочитала это длиннющее письмо, написанное за один присест, и даже сама себе немножечко понравилась. А знаешь, за что? За то, что люблю тебя и Родину.

Целую тебя, мой милый, в твою серебряную седину, в твои шершавые, как наждак, щеки, в твои большие глаза, которые всегда смотрят мне в душу.

Твоя Галина».

Прежде чем приступить к чтению четвертого письма, Григорий откинулся на спинку дивана и долго сидел с закрытыми глазами.

«Гриша! Дорогой мой!

Прошла еще одна неделя мучительной одиссеи полонянки. Утешаюсь только одним: старички жалеют меня и оберегают, как родное дитя. А теперь… Теперь я расскажу тебе такое, что мне чуть ли не каждую ночь снится в кошмарных вариантах. Позавчера через нашу деревню (дело было к ночи) проезжало какое-то небольшое воинское подразделение немцев.

Стук в окно был настойчивый и требовательный. Мне бы, дурехе, прежде чем подойти к окну и откинуть занавеску, нужно было что-то накинуть на плечи и закрыть грудь, а я спросонья (уснула рано, что-то целый день побаливала голова) забыла сделать это. Керосиновая лампа в моей горенке была погашена, в углу еле тлела перед иконами крохотная лампадка. Откуда я могла знать, что из окна на меня, на грудь мою и на лицо будет неожиданно направлен пучок яркого света карманного фонаря? О том, что мне грозит беда, я сразу поняла.

Грохот сапожищ и удары прикладов в дверь разбудили моих стариков. Открывать пошел Евлампиевич. Впустил двух немцев: офицера и солдата. Рожи с холода красные. Вместе с ними в хату ввалился мерзкий запах шнапса. И надо же такому случиться: старики мои, да и я тоже, забыли все немецкие слова, которыми две недели назад пугали вошедших в нашу деревню карателей. Откуда этой пьяной погани и палачам знать такие наши русские слова, как «вши», «тараканы», «клопы», «блохи». Старуха стала пугать фашистов на чистейшем русском. Вряд ли поняли два эти немца, только что увидевшие меня через окно в свете фонарика, зачем старуха несколько раз повторила слово «туберкулёзэ». Вот тут-то я и подумала, что наступает час, когда в дело пойдет твой подарок. Я вытащила его из-под подушки и положила себе на грудь. Правая рука замерла на рукоятке.

Первым в горницу вошел офицер. Здоровенный рыжий верзила. Подошел к кровати и осветил мне лицо фонариком.

— О, фрау!.. Гутен таг!..

На приветствие я не ответила. Напряженно думала только об одном: когда — сейчас, сразу, не дожидаясь, когда он полезет ко мне, или подождать, когда в комнату войдет солдат, что остался на кухне. И когда тот, приоткрыв дверь, о чем-то спросил его или что-то сообщил ему, офицер (с погонами капитана) что-то резко и раздраженно бросил ему. Раздевался капитан медленно, словно с каких-то праведных дел вернулся к своей ждущей его ласки жене. Потом достал из кармана шинели фляжку, отвинтил на ней колпачок, до краев налил в него шнапс, мерзко пахнувший в мою сторону, опрокинул его в свой широко раскрытый рот и, завинтив колпачок, поставил фляжку на стол. Сердце у меня в груди билось, как колокол. Боялась, что разорвется. А в голове просверками молнии вспыхивал один и тот же вопрос: «Сейчас или немного подождать?» Потом он начал разуваться.