Изменить стиль страницы

Внутренний стержень романа не столько развенчание иллюзий, сколько проверка прочности убеждений, способности индивида согласовать с ним свою жизнь.

Разумеется, не вина Сигитаса Селиса, что его любимую сочли сообщницей Вебелюнаса, заставили расплачиваться за чужие грехи. Но только ли Геду ударило черное крыло несправедливости? Разве не пострадал вместе с ней и сам Селис? Пришлось распрощаться с комсомольскими курсами, которые открывали такие заманчивые перспективы, и с надеждами на вступление в партию. «Разве все зависит от самого человека? От отдельно взятой особи? — философствовал герой. — Скажешь, я не хотел, чтобы все было, как надо? Чтобы жизнь была как сад, как цветущий луг, а? Чтобы ни грязи, ни слез, ни обмана… только солнце, цветы, улыбки…»

Действительно, от отдельной личности, от ее намерений зависит далеко не все. Однако в излияниях Селиса явно сквозят интонации Микаса Роюса из романа «Мы еще встретимся, Вильма». А он, инструктор Роюс, сомневаясь в возможности человека повлиять на ход исторических событий, проповедовал освобождение от ответственности за них. Ибо одно дело — не все зависит, а другое — не зависит ничего. Пафос «Каунасского романа» обращен как раз против настроений обреченности, приспособленчества.

Сама совесть Сигитаса Селиса, окидывавшего взглядом свое прошлое, не соглашалась с тем, что тогда, тринадцать или пятнадцать лет назад, не было альтернатив.

Он мог бы взять Геду под защиту, когда она наконец-то отважилась уйти от деспотичного Вебелюнаса, когда она неприкаянно бродила по городу, думая о крыше над головой. Мог бы… Но не захотел взваливать на свои плечи бремя забот, побоялся, что Геда помешает учиться на комсомольских курсах. И в ответ на невысказанную мольбу девушки мямлил невнятно: «Вот отучусь, тогда мы с тобой… Потом, конечно, я вернусь в Каунас, как же иначе; получу работу, квартиру, мы отправимся в загс, и наши дни будут лучезарны и прекрасны…»

Он мог бы поселить Геду у своей матери, мог бы увезти в Вильнюс, мог бы…

И позже, когда демагоги кричали о политической слепоте, о неразборчивых симпатиях, он мог и обязан был вступиться за доброе имя любимой. Но, ошеломленный, испуганный, он жалел в тот момент самого себя, с раздражением и обидой думал о той, что вовлекла в унизительную передрягу: «Это она виновата, она — Геда… что за наваждение, откуда и зачем; да, она, только она одна; это из-за нее на меня свалилась такая беда, такой позор».

На протяжении романа вспыхивает то более, то менее интенсивный спор двух «я» героя. Спор, который влечет за собой изнурительный душевный конфликт. Одно из этих «я» олицетворяет чистое, честное, романтическое начало, другое — эгоистическое, осторожное, торгашеское. В своих заметках о книге М. Слуцкис говорил, что «нам трудно мириться с нерешительностью и постыдным отступлением Сигитаса, когда он оставляет Геду без помощи. Даже мелькает мысль, что автор не совсем доказал, не совсем «подготовил» эти черты его характера». Это и так и не так. Так, поскольку А. Беляускас не акцентирует инкубационный период болезни. Не так, поскольку этот период все же существует. Двадцатилетний Сигитас Селис слишком увлечен собой, своей работой, своими планами, чтобы беспокоиться, например, о матери, одиноко живущей на окраине, или о своем друге Марюсе Мачюлисе. И даже Геда нужна ему как зеркало, в котором отражаются его чувства, его надежды, его восторг. Она скрыта до поры до времени, эта эгоистическая потенция. Но экстремальная ситуация обнажает ее. Именно второе «я» стало поспешно искать лазейку для отступления, капитулировало перед обстоятельствами.

Однако, предав Геду, герой предал и самого себя. И неспроста его последующая жизнь вылилась в череду уступок. Казалось бы, женитьба на энергичной, пробивной Альбине Даргужайте, покровительство могущественного тестя ограждали от невзгод, обеспечивали вожделенную карьеру. Только выгоды, увы, оказались мнимыми. Расплатой за брак без любви стала смерть дочери. Расплатой за измену призванию — растворение в служебной рутине, исполнительское послушание. И в итоге — утрата своего лица, аморфность, парадоксальное ощущение банкротства при формальном процветании: «Однажды поскользнувшись да еще усердно подталкиваемый, я катился все ниже и ниже, проваливаясь в узкий бетонный колодец… Даргужайте нагнала меня и спрятала от дождя — вниз; ее папаша устроил на работу — вниз; при встрече со старыми друзьями отворачивался — вниз, вниз…»

Конечно, терзания нынешнего, очутившегося в тупике Сигитаса Селиса не искупают его ошибок. Да и писателя занимает не столько проблема искупления, сколько процесс духовного самоочищения, активизации требовательного морального чувства. Встряска, разбившая оцепенение, вызвана внешними причинами — новая встреча с Гедой, смерть дочери, перемены в общественном климате. Но внешние причины потому и сыграли роль детонатора, что они совпали с внутренними — с крепнувшим недовольством собой, с признанием своей несостоятельности, с протестом против следования чужой воле: «Я всегда был усердным службистом… я выполнял и выполнял порученное… выписка верна, верна, верна… выписки, все время выписки, копии… а подпись его — Главного».

Шаг за шагом исповедь героя превращается в его суд над собой. Суд, подвергающий придирчивой проверке доводы самозащиты, оправдательные аргументы, в изобилии поставляемые вторым «я». Вина обстоятельств? Но Марюс Мачюлис и в тех условиях стоял на своем. Но парторг Гродис, рекомендовавший его в партию, не отступился от своей подписи, не побоялся защищать ее перед членами бюро: «Я не думаю, что на этом следует поставить точку. Есть еще общее собрание, товарищи».

А. Беляускас возвращает своего героя к исходным рубежам. К тем идеалам молодости, за пренебрежение которыми он столь дорого заплатил и без которых, как оказалось, невозможно исцеление души. И в отказе Сигитаса Селиса от заманчивой должности, намеченной его покровителями, сказывается жажда подлинного, а не мнимого самоутверждения, решимость строить будущее не по чужому, а по собственному чертежу. А. Бучис справедливо заметил однажды, что писатель не избежал соблазна форсировать перестройку характера, «особенно в финале романа, когда Селис идиллически решает возвратиться в пригород, к матери, к Марюсу, вернуться на стройку… Странно, что после стольких горьких мыслей и воспоминаний герою предлагается еще один иллюзорный выход, хотя очевидно, что Селис уже не может стать таким простым, каким он был вчера». Они и впрямь не слишком-то убеждают, патетические слова героя о волнующих сполохах электросварки, о рабочем комбинезоне. Убеждает другое — искренность исповеди, честность самоанализа, выстраданное Селисом убеждение, что нельзя механически отсечь прошлое, но можно и должно разобраться в нем, «где-то поставить точку и открыть новую, чистую страницу».

«Каунасский роман» принадлежит к числу тех произведений, которые в середине шестидесятых годов вызвали всесоюзное внимание к литовской прозе. Со страниц книги к читателю пришел герой, который без утайки рассказывал о себе, о своих заблуждениях, который не поучал, а приглашал к соразмышлению, делился опытом пережитого. И сама манера повествования способствовала выявлению правды чувств, внутренних связей между субъективным миром личности и объективной действительностью.

Более десяти лет отделяют «Каунасский роман» А. Беляускаса от его следующей работы «Тогда, в дождь» (1976). За эти годы в республике появились такие замечательные художественные полотна, как «Потерянный кров» Й. Авижюса, «Проданные годы» (вторая книга) Ю. Балтушиса, «Три дня в августе» В. Бубниса, «Жажда» М. Слуцкиса, и другие. Заметно изменился сам стилевой ландшафт литовской литературы. С публикацией «Потерянного крова» словно обрел второе дыхание традиционный панорамный роман. Любопытные результаты принесло обращение к поэтике гротеска и мифа. Естественно, что за то же десятилетие несколько иным стал и тематический спектр. Возрос, например, интерес писателей к жизни города, к мироощущению сегодняшнего горожанина, к нравственным, психологическим коллизиям, вызванным стремительной урбанизацией. Отчетливее, чем прежде, зазвучали мотивы истории. Как отдаленной, так и сравнительно недавней.