21. I

Утро. Сборы. Меняем лагерь, верно прослуживший нам две ночи. Еще на полторы сотни километров на север. Там — чарнокиты, к которым я так рвусь, ради которых поехал в Сахару.

Роже, наш механик, он же завхоз, он же администратор, человек с кипучей энергией, заканчивает сборы. Все увязывается, притягивается, прокладывается мягкими вещами. Поближе укладываются длинные лестницы и полосы грубого брезента — последняя надежда на случай буксовки: сегодня предстоит трудный путь через пески.

Культура человека проявляется не только в том, что не утираешься рукавом, пропускаешь вперед женщину и играешь на память Моцарта. Здесь, в шестистах километрах от ближайшего поселка, в центре пустыни, Роже закапывает в песок мусор, консервные банки, бумажки, кости и прочее. А бутылки ставит на кочку — авось когда-нибудь кому-нибудь пригодятся.

Каби кричит по-туарегски: «Ин шалла» (С богом). Пора трогаться.

21. I

Вечер. Хоггар кончается. Горы расступаются. Из песков торчат лишь одинокие черные пики. Пески пожирают, точнее, погребают горы. Пески оказываются сильнее. Но сильнее всего в пустыне ветер. Он разрушает горы. Он превращает их в мельчайшие песчинки. Он рассеивает их по Сахаре. Вся Сахара — это рассеянные частички гор. Он, наконец, создает свои горы — огромные, желтеющие на фоне голубого неба. Это эрги — огромные горы песка высотою до двухсот — двухсот пятидесяти метров. Они протягиваются на десятки километров, эти безжизненные песчаные горы. Они неравные, ребристые: их тело изрезано кривящимися барханами, которые отходят от верхушки эрга, извиваясь как щупальцы осьминога. Эрги — это почти та Сахара, которую мы представляем себе в далекой России. Кроме пресмыкающихся, в эргах нет никаких животных. Над эргами и вокруг них всегда «кривится» воздух, создавая невиданные впечатляющие миражи. То тебе начинает казаться, будто песчаная гора висит в воздухе — это мираж. То вдруг рядом с эргом ты видишь яркую зелень пальм, листья, колышимые ветром, и высокие стволы — это тоже мираж. Вода — это ординарно. У подножия эрга всегда видится огромное озеро. Голубое и слегка волнистое. С желтыми ровными берегами. И это тоже мираж.

Туареги, кроме аллаха, верят еще и в джнунов (джинов). Они считают, что в эргах живут только злые джнуны, которые сначала дурачат человека, потом лишают его памяти, а после этого оставляют его в страшных эргах. И нет человеку выхода оттуда.

Старый черный Шикула, говоря о злых джнунах эргов, понижает голос и с опаской косится на эрг, медленно уходящий назад за стеклом ползущей машины. Но он не знает, старый верный Шикула, что кости, белеющие в эргах, — это не кости туарегов, лишенных разума джнунами. Это старые кости их далеких-далеких предков — людей палеолитических стоянок. Это они жили у подножий эргов (а может, и не было тогда еще эргов); это они жгли костры, уголья которых можно раскопать в песке; это они вытачивали из белого мягкого мрамора с кровавыми каплями граната неуклюжие фигурки, источенные временем и ветром; это они оставляли после себя свои устрашающие орудия — яшмовые наконечники копий и стрел. Это они, наконец, шестым чувством тянущиеся к искусству, высекали на высоких черных скалах Тассили свои динамичные рисунки — быков и человечков, охоту и мирные танцы.

Обо всем этом рассказывал мне учитель из начальной школы в Идельэсе, месье Барер, посвятивший свою жизнь туарегам и Сахаре.

* * *

Туарегам деньги не нужны. Им нужны верблюды. Верблюды — это жизнь. Верблюд — это молоко. Верблюд — это шерсть для теплого бурнуса. Верблюд позволяет передвигаться по Хоггару, охотиться на газелей. Верблюд — это пища. Верблюд — это, наконец, огонь, так как без верблюда не притащишь из далекого уэда высохшее дерево тамариска. Верблюд — это вода. На нем можно привезти много-много воды в мягких бурдюках из газельих шкур.

У старого Факи, с коричневым лицом, усталыми умными глазами и белыми седыми усами, у старого Факи, зябко завернувшегося сейчас в свой выгоревший, некогда зеленый, бурнус, было четыре верблюда. Дней десять назад три из них ушли. Факи сел на оставшегося четвертого, такого же старого, как и он сам, погрузил на него свой нехитрый скарб и бурдюк с водой и отправился по следам на поиски. Следы уводили его все дальше и дальше. Горы становились все ниже и ниже: верблюды ушли в пустыню. Факи ушел уже на шестьсот километров от Таманрассета, оставив в четырехстах километрах ближайший поселок — цветущий оазис Идельэс. Верблюдов не было. А вчера утром он заметил, что бурдюк с водой протерся обо что-то острое, и вся вода вытекла капля за каплей на сухой песок Хоггара. Надо было поворачивать назад. Два дня он уже без воды. «Старое тело не может уже выдержать так долго без воды. Раньше, когда был молодым, не пил по пять дней. Раньше мог, сейчас — нет», — хрипит старик, глотая мелкими глоточками чистую воду из нашей ярко-красной большой эмалированной кружки. Он зашивает, латает свой прохудившийся бурдюк. Мы наливаем его доверху холодной, искрящейся в закатных лучах солнца водой. Старик обнимает двумя руками пухлый тяжелый бурдюк и долго сидит без движения на холодеющем вечернем песке. Он плачет. Редкие слезы стекают по его коричневым щекам, оставляют полоски на слое светлой пыли, покрывающей его красивое темное лицо, и теряются в белых-белых больших усах.

Завтра надо самим где-то добывать воду. Осталось мало.

22. I

Среди желтой пустыни стоит черный высокий холм. Глаз постепенно свыкается с этим сочетанием — желтое и черное. И вдруг в теле черного холма — огромный белый, извивающийся причудливыми складками пласт мрамора. А в мраморе крупные капли крови — кристаллы граната. (Так вот откуда палеолитические люди брали камень для своих фигурок!). Белый мрамор с красными округлыми гранатами на фоне черного холма. Сказка! И снова очередное «вдруг»: белый мрамор рассекается травянисто-зеленой жилой диопсидита. А в нем скопления голубого кальцита. За поворотом — новая вспышка красок, за ней другая, третья, десятая. Это невиданный мир, невиданные сочетания красок, непередаваемая красота, созданная бесконечно разнообразной природой.

* * *

Задул ветер. Он дует сильно, с редкими. Очень резкими вспышками-порывами. Верхняя часть поверхности пустыни поднялась в воздух. В воздухе пыль от горизонта до горизонта, уходящая далеко ввысь к бесцветному небу, к блеклому пятну бесцветного солнца. За этой пыльной атмосферой негреющее солнце светит холодно, как луна. Песок везде: на зубах, в волосах, в ботинках, в спальном мешке. Пыль. Песчаная пыль. Она режет глаза, сечет блошиными укусами лицо, руки. От нее нет спасения. Она везде. Хочется залезть в мешок, закутаться и забыть о ней. Но в мешке тоже песок. Ветер закручивает песок и колючки сухих пустынных растений в спиральные вихревые столбы, и эти столбы быстро передвигаются по ровной поверхности уэдов. Они чернеют у горизонта и кажется, что они подпирают серое мглистое небо. Температура резко упала и даже днем стоит чуть выше нуля. Ночью палатку ставить нельзя — сорвет. Спим под кочками, заслоняющими хоть немного от ветра. Спим, закопавшись в ледяной песок, — там хоть нет ветра. Спим в двух спальных мешках, закутав голову одеялом.

Костер развести нельзя — его моментально разносит. Едим холодные консервы. Пьем виски, чтобы согреваться. Проклятая ледяная пустыня Сахара!

* * *

Фабриес в Алжире второй год без семьи. Он очень скучает по жене и шестилетней дочке. Проезд в родную Тулузу очень дорог. После лекций в университете домой идти не хочется. Дома пусто. Неуютно. Вот и просиживает он в университете за микроскопом с раннего утра до позднего вечера. Как ни проходишь вечером мимо — все в его кабинете горит свет.

Сегодня я спросил у Фабриеса, вытаскивавшего из полевого рюкзака пригоршни вишневых гранатов, для чего ему столько? Он замялся, а потом ответил: «Видите ли, месье Закруткин, я всегда привожу дочке красивые камни из экспедиции. И сейчас тоже мне не хочется нарушать эту маленькую традицию». Он помолчал. Потом добавил, вздохнув: «Скучаю я по ней и по жене. Сильно скучаю».