По избам ходят скупщики льна. Не удался лен, как и все в этом году, и скупщики хают его, сбивая цену, как только могут: мол, и коротенек, и тонок, и не чисто смят, и перележался, и цветом не вышел…

Собралась и лесная артель — заготавливать строевой лес в Перфильевском бору за Унжей. Отец подрядился туда возчиком. Все вздыхал, поглядывая на Ефима: «Опять вот в лесу зиму-то муториться! Здоровья-то вовсе уж нет, и годы-то уж не те…»

Красноречивы были эти погляды, эти вздохи-кряхтения! Замену себе имел в виду отец…

Ефим же мечтал об этой осени и будущей зиме, как о времени большой работы: столько пока что неосуществленного ожидало его!.. Ждали и задуманные картины, и Кордон, и роман…

После пожара, случившегося здесь двенадцать лет назад, шабловские стали отмечать покров, как особенный для них день: из Илешева привозили священника и всей деревней собирались на гулянке на молебен, а после обходили Шаблово крестным ходом.

Уже выпадали первые ненадежные, но обильные снега, после которых осталась слякоть и мокретина. Зато в воздухе была острая свежесть, какую всегда оставляет талая осенняя вода, и Ефим чувствовал себя так, будто и в него влилась часть этой свежести. Все в нем было обострено, и он испытывал в себе знакомый и такой желанный трепет, трепет художника, почувствовавшего близость большой, настоящей работы…

С жадной зоркостью Ефим смотрел на все, что происходило во время молебна и крестного хода, во всем этом для него опять жила какая-то древняя крестьянская тайна, присутствие которой он столько раз угадывал здесь, в родном Шаблове.

И его унесло вдруг к какому-то небывалому яркому празднику, широко разлившемуся посреди иного Шаблова, порожденного его мечтой, его фантазией… Опять, в который раз, видел он диковинные избы, похожие на терема, видел доброприветных нарядных людей, разгуливающих вдоль деревни, большие столы с расставленными на них, прямо под открытым небом, яствами…

Незадолго до этого Ефим получил письма от Саши, из Кологрива. Сестрица писала:

«Крестный, 1 октября, т. е. в покров, у нас, в гимназии, будет вечер. Наш VII класс будет играть Островского «Праздничный сон после обеда». Так вот, если желаешь, то приходи, наши девочки просят. Ты еще не бывал у нас. Только в том беда, что дорога испортилась…»

Саша еще в Шаблове просила его побывать у нее в гимназии, он обещал ей и вот после молебна отправился в Кологрив. Пошел не через Бурдово и Вонюх, не волоком, а берегом Унжи, переправившись на кологривскую сторону на лодке. Эту лодку держали для переправы напротив Бурдовского городища от вскрытия реки до ледостава. Берегом путь в Кологрив короче.

День клонился уже к закату, над верховьями Унжи небо очистилось, проглянуло вдруг низко повисшее солнце, озарив прибрежные сосняки и ельники, превратив их из мглисто-зеленых, по-непогодному сумрачных в бронзово-пылающие, веселые. Очарованный этой внезапно открывшейся предвечерней красотой, Ефим и не заметил, как оказался уже рядом с Ванеевским озером, отмахав больше половины пути. Не поленился свернуть к озеру, затаившись за кустами, посмотрел на нешумную жизнь пролетных уток и пошел дальше.

И вот уже меж сосновых лап засиял впереди освещенный заходящим солнцем старый Макарьевский собор. Так же, наверное, встречал он одиноких путников, приходивших сюда еще в ту пору, когда на месте Кологрива было просто небольшое сельцо Кичино.

Ефим остановился на сугорке, окинул взглядом весь уездный городок. Улыбнулся: нет, не в каком-нибудь вовсе глухом углу живет он со своими мечтами!.. Вроде бы и посреди лесов стоит Кологрив, а ведь не дыра какая-нибудь: тут и гимназия есть, и городское училище, две начальные школы, духовная школа, сельскохозяйственное училище… Живое место!

Ссыльным издавна считался этот край. Ефим еще с детства помнит, дедушка Самойло рассказывал, будто сюда, в пустынский монастырь, куда они вдвоем ездили на моленье, в давние годы была сослана какая-то княгиня (Елена вроде бы по имени). В пустыни она и похоронена, дедушка ему и могилу княгини показывал. Ссыльных тут всегда было много и чаще всего — людей просвещенных…

Да сколько тут, в уезде, было и своих, местных, видных людей! Декабрист Фонвизин, поэт, друг Пушкина — Катенин, путешественник, этнограф Максимов… Нет, не глухое, не мертвое тут место!..

Ефим залюбовался вечерним Кологривом. Так весело впереди пылали окна, отражая закатный свет, уютно розовели, золотились в центре Кологрива его церковки, белокаменные дома знати.

Весь городишко имел в этот час какой-то живой приветливый вид, и словно бы чудо вдруг случилось с Ефимом: уже не Кологрив видит он перед собой, а свой Кордон…

Небывалый диковинный город, прихотливо перепутавший в себе городское и деревенское, возник перед Ефимом так явственно, так ярко!.. Город-деревня, город всеобщего благоденствия, навсегда и накрепко породнившийся с деревней, живущий затейливо и празднично, отказавшийся от жизни унылой, шаблонной, город, построенный по подсказке свободной и доброй фантазии, город, в котором живут добрые, наполовину городские, наполовину деревенские люди.

Ефим смотрел на возникший вместо Кологрива город, и взгляд его был творящим: он создавал все новые и новые диковинные постройки, ни одна из них не повторяла другую. И люди Кордона были все так неодинаково одеты… Есть среди них и щеголи, но их щегольство — не от желания блеснуть и поразить, а от воображения, от веселого стремления всем своим видом создать праздничность и легкость. Детским, детским было их щегольство…

Перед Ефимом, зачарованно улыбающимся, жили своей тихой жизнью старички и старушки — затейливые говоруны, вечные хранители того родного, древнего, что сквозь столетия несла в себе в основном-то деревня, хранители чистых, животворных родников и ключей, незримо питающих реку народной жизни, дающих ей то, без чего не сохранит свою душу никакой народ. Они хранят и родную речь, и родные преданья, песни, сказки, поверья, обряды…

Перед Ефимом явился мир без богатых и бедных, в котором не бедуют и не хитрят, и не попирают один другого, а живут по-простому, по запросам доброй души, по согласию с ней и в добром согласии со всем вокруг. В этом так ярко и празднично явившемся мире не найти людей со злобой или ожесточенностью в глазах, нет среди них ни с дурцой, ни с норовцой, ни с завистью, ни с похвальбой.

Так неожиданно Ефима перенесло к тому, что было для него самой великой мечтой… Или не так уж и неожиданно?.. Ведь что-то большое, значительное, для души накапливается в ней исподволь, понемногу, но многими путями, и неожиданно (как будто!) в какой-то день вдруг являет себя, как образ, как законченная мысль или зрелый замысел…

Увиденное так сильно завладело Ефимом, что до самого центра Кологрива, до Сашиной гимназии, он шел как в полусне, почти ничего не видя и ничего не слыша, вроде бы и не понимая, зачем и куда идет… Ноги сами несли его через вечернее Тодино — деревню-пригород, через знаменитую Звоновку, а мысли, разыгравшееся воображение все еще держали его перед картиной-видением. И он уже готов был повернуть назад, бежать со всех ног к себе — в Шаблово, где мог бы приступить к работе, к творению померещившегося чудесного мира. Нелепо, невозможно было идти теперь на вечер в гимназию, в водоворот шума,: суеты, но он все-таки пошел: если бы не приглашение Саши, не было бы у него этой осенней дороги, не было бы того мгновения, в котором озаренный предзакатным светом Кологрив преобразился вдруг в Кордон…

7

Зима сделала последний попыт — на хорошо настуженную землю накидала снегу, который больше не растаял, воздух перед снегопадом вволю напитался холодом, земля аж гудела под ногой.

Для деревни настало тягучее досужное время. Для Ефима же оно — самое рабочее. Только на одно дело, не связанное с искусством, и отвлекся: несколько дней заготавливал с отцом дрова за Обрашицей, на Илейном. Потом отец уехал с артелью за Унжу, а он тоже будто за какую-нибудь невидимую замерзшую реку, в лесные дебри откочевал: с головой утонул в своем искусстве.