Что шумит во тьме ночной
Дождь осеннею порой?..
Влажно темное окно,
Мне уютно и тепло.
Тихо все, и только слышу:
Капли падают на крышу
Из нависших облаков,
И лепечет сад листвою,
И заросшая травою,
Влагой улица полна,
Темной ночью не видна.
Дождь шумит. Людей не слышу.
Капли падают на крышу…
У людей заботы были,
Ночью все они забыли…
Темной ночью в тишине
Видят сны в глубоком сне…
Я окошко распахнул,
Тьмы сырой ворвался гул!
И на улицу гляжу,
И от холода дрожу…
Там тоскливо, безотрадно,
Сыро, пасмурно, прохладно.
Грязь глубокая блестит,
Все нахохлилось, молчит,
Жутко, хмуро и темно…
Я закрыл свое окно…

Да, словно бы холод самой жизни опахнул его у ночного раскрытого окна… Чем-то неумолимо-враждебным дохнула на него осенняя ночь. Будто все силы тьмы разгуливали вдоль ночной деревни, их дыхание коснулось его лица… Опять, опять ощутил это так остро — отчужденность, отстраненность всей здешней жизни от того, ради чего и горит допоздна каждую ночь свет в его оконцах, от того, что он постоянно носит в себе…

Жизнь… Эта простая, непритязательная, грубоватая жизнь, кормящаяся от земли, воды и леса… Нужно ли ей что-то более высокое, или только узкопрактическое ей интересно, только то, что годится на ежедневное поддержание?..

С измученной душой уснул Ефим под утро, ненадолго забылся. И вот, как награда за минувшую ночь, — только что приснившийся сон, словно бы осветил медленно разрастающееся хмурое утро.

Ах этот сон!.. Ефим в последние дни снова вернулся к своему двойнику — Марку Бесчастному, роман о нем разрастался, и сама жизнь Ефима как бы вплеталась в него, объединялась явь с фантазией, и среди последних дней не раз он вдруг начинал вслух насказывать приходящие к нему мотивы, словно бы полностью перевоплощаясь в своего героя. Вот и тут, постояв у края гуменной ладони, чисто подметенной накануне, он заговорил вдруг нараспев:

«Как будто слышал я опять привет минувшим снам… Они живут в воспоминаньях… Лишь тучи темные мешают солнышка лучам пробиться, цветы согреть и осветить прекрасную окрестность… Лес, лес кругом, и дико так… Я слышу голоса созданий юных, но их тяжелая стихия окружает… Как глухо здесь… Кто б мог открыть отверстие к неведомому свету…. Так плохо видно в полумраке. И пни ли там похожи на людей, иль люди то, похожие на пенья… В тумане трудно разобрать… И совестно за грубое сравненье…. И ходят в поисках созданья молодые, везде — валежины, кочки и зыбуны, и мхи седые… Чего вы ищете, скажите? И что вам чудится в неведомой дали?.. Вы слышите напевы стройных грез и музыку?.. Иль голоса тревоги?..

Я сам упал… Пути все где-то спутались, теряются в чащобах, и столько всяких заграждений!.. И к миру светлому дорожки зарастают…»

Да, он привык уже вот так жить, словно думая и чувствуя за двоих. Он видел облик Марка, не просто воображал, а именно видел, будто тот действительно существовал, жил где-то рядом, тут же, в Шаблове… Марк был высоким светловолосым молодым человеком с проницательным, чуть печальным взглядом. Марк был словно бы образом самой души Ефима, а не совершенным его двойником.

Тихий, мглистый рассвет стоял за деревней. С огородцев наносило запахи разворошенной земли, от Унжи потягивало осенней сыростью, и Ефиму, опечаленно примолкшему, подумалось вдруг о реке, о том, как она, должно быть, поседела после долгой непогодной ночи, подумалось, как о близком человеке.

Впереди был серый день без вышины, без внятных голосов и звуков, сырая неподвижная мгла…

«Осень, осень… — прошептал Ефим. — Приведи ко мне мои надежды, дай мне облегчение!..»

Он вошел в овин, разворошил головешки совсем уже прогоревшей теплины, выкатил испеченные галанины. Ел, но мысли были где-то далеко. Потом слазил на поличку, прощупал рукой: пшеница была уже суха, спустился, посдружил головеньки, присел у ожившего пламени, достал из своего тайничка потрепанную тетрадь, на первой странице которой было написано: «Марко Бесчастный, божественная трагедия». Начал было писать, но скрипнула дверь, в овин заглянул отец, кашлянув, спросил: «Ну как, попросохла ли?!» — «Попросохла! — кивнул Ефим. — Можно и молотить!»

Вдвоем они начали раскладывать снопы на ладони, в два ряда, комлями врозь, колосьями друг к другу, внакладку. По деревне уже кое-где застучали цепы…

6

Кончилось бабье лето, запахло в округе настоящей осенью. Поседели на огородах тугие ушастые капустные головы, повысунулись из земли желтоватые макушки галани, выкопали уже картошку, убрали лук и чеснок. Огородный дух переселился в избы.

Все уже отмолотились. Ни пшеничных, ни ржаных, ни овсяных куч на гумнах не видно, только копны соломы желтеются. И лен належался на стлищах, подошло время его поднимать. Пусто, светло в округе. Лошади бродят где хотят, неспутанные…

Похолодало, дохнул небольшой заморозок, землю чуть прихватило, с деревьев дружно потек лист, залетал по деревне. Липа с осиной первые начали раздеваться, за ними — береза.

Однако заглянуло лето, солнышко пригрело, как в дохолодовый еще день.

Ефим провеивал на гумне хлебный ворох, раскидисто швырял зерно лопатой перед ветром, оно пахло полем и дымом овина. И ветер с самого утра все нашептывал что-то легким пухлым облакам, и навертывались, приходили Ефиму на ум легкие, как эти облака, слова:

Как лазурная даль глубока!
Как причудлив узор очертаний!
Убежал бы, ушел от страданий!
Улетел бы туда — в облака!..

А тут еще среди дня мягкое гусиное перекличье проплыло над Шабловом, и Ефим, отыскав в небе две широко разведенные вожжи гусиного клина, долго стоял В неподвижности, в мыслях уносясь за птицами куда-то за Кологрив, к югу…

Мимо брел из лесу с ношей лык за спиной Костюня Матвеев, тоже глядя на ходу вослед улетающим птицам.

Ефим окликнул его, приветливо улыбаясь:

— Здорово, дядюшка Константин!

— Здорово, парь! Здорово! — тот остановился.

— Лык нарубил?

— Да вот нарубил малость… Все лышники вырубили коло близи. Насбирал ношу-то по себе, лапти на трои, больше и не унести. Недалеконько нашибся на молодой липнячок, тут и нарубил на одном месте и лутошки ободрал, вот и непоздно еще вертаюсь… — Костюня сбросил к ногам связку лык.

Поговорил о пролетевших птицах, о хорошей погоде.

— Ну, постоял тут с разговором, плеча и ноги отдохнули, пойду, парь!.. — вздохнул Костюня, поднимая с земли свою ношу. — Скоро придет мокретина да стужа, уж не сходишь в лес-то, как теперь — с радостной душой… — и кивнул уже на ходу: — Заходил бы когда…

— Зайду!.. — Ефим проводил его долгим ласковым взглядом: старик неожиданно напомнил ему среди этого светлого дня Флавушку…

Кое-кто из парней, как обычно, отправился на зимнее отходничество, «забритых» забрали в армию, оставшиеся занялись подвозкой дров и сена с лесных покосов, точат веретена, мелют на мельнице, плетут лапти, катают валенки… Девки прядут, ткут, вышивают…

Уже и мастера по баркам собрались в артель. В Шаблове бывалый барошник — Василий Белов, по прозвищу Колпак. Их тут, в округе, двое таких: он да дед Долбак из Хапова. Коренные барошники, однако не на этом берегу живут — на другом, в деревнях Дуплениха и Урма.