Дед был в добром расположении духа, словоохотлив, потому не заторопился домой, принялся тут же, на рёлке, рассказывать:

— Он, Сила-то, долго жил в Питере, художеством там занимался, храмы все больше расписывал. А потом, сказывают, с большими деньгами приехал в Шаблово. Вот и построился на отшибе от деревни, чтоб Унжу было видно из окошек-то. Никто тут таких теремов и не видывал дотоле! А над теремом-то он башенку воздвигнул, навроде каланчи, чтоб с нее всю округу ему далеко было видно. А над башней-то он поставил высоченный шпиль, и на нем долго красовался такой большой цветок золоченый, он его еще «репьем» называл. Этот «репей» из Кологрива за пятнадцать верст было видно! Так и сиял! Особливо вон когда на закате или на восходе! Потом уж кологривский полицмейстер приказал Силе тот «репей» убрать… Зачем?.. Да ведь оно какое дело-то?.. Бывший крепостной… и — на-поди — с таким дворянским размахом жить захотел! Этот «репей», может, кологривской знати глаза колол… Вот и было приказано… Ну, Сила-то осерчал, обиделся и опять укатил в Петербург, там потом и умер… Тут, в Шаблове, у него никакой родни не осталось, хоромы его долго стояли заколоченные, а потом молния в них ударила и спалила, а может, кто и поджег… А человек был хороший, Сила-то! Важный барин! Да-а, курево-марево, хороший был человек! И еще жил в те поры, в Крутце, живописец Лука! Вот они вдвоем тут с ним и водились. Тот тоже большой мастер, но, понятно, не то что наш Сила! Они вот и для часовни постарались, и вон — в Илешевской церкви есть их живопись.

И словно бы в согласии со словами деда Самойлы, в Илешеве, у Николы, отчалил от колокола гуд вечернего благовеста и доплыл до их слуха. Дед закрестился, спускаясь в овраг по тропе.

Колокольный звон бился о дальние лесные увалы Заунжья, чуть подбагренные низким осенним закатом. Возвращающиеся из-за реки отгулы словно бы спорили слабо с каждым новым ударом… Этот приглушенный сдвоенный звон доходил до очарованного услышанным Ефима, как из далекого прошлого. Он не пошел за дедом, ему надо было побыть одному: перед глазами все вставал диковинный терем Силы Иванова, сиял Ефиму над горой Шаболой в лучах закатного солнца золоченый цветок «репей». И сам загадочный Сила Иванов являлся ему в воображении, и незнакомая, недетская засела в голове мысль: оказывается, вот из этой обыкновенной лесной жизни можно выйти в какую-то другую, как вышел когда-то художник Сила Иванов…

Он не умел думать вскользь, с самых ранних лет внимание его останавливалось на всем, ему надо было искать какие-то неясные связи, темное пугливое сознание, как зверек из норки, совершало вылазки в окружающий мир, чтоб обознать его не только зрением и слухом…

Ефим имел еще короткую память, но память его становилась огромной, когда он думал о том, что его окружало, когда прикасался к самым обыкновенным вещам, все для него с самого начала имело глубокие корни, уходящие в загадочное прошлое. Сам свет окружавшей его жизни был светом щемящей памяти о чем-то давно минувшем…

Светом той памяти светилось лицо бабушки Прасковьи, когда они вдвоем, перед осенью, возвращались из соседней деревни Бурдово. Солнышко тогда закатилось чисто, ни одна тучка не помешала ему на виду у окрестных деревень и лесов спокойно сесть за дальними ельничками. «К вёдру! — улыбалась бабушка Прасковья. — Воробышки вон в лужах полощутся, ворон весь день молчал… К вёдру!..»

— Баушк! А что это вон там за бугор, ровно как насыпал кто?.. — спросил Ефим.

Бабушка пожмурилась, помолчала и, словно в самой тишине того золотого вечера расслышав начало своей лесной сказки, начала:

— В стародавние времена, сказывают, жил здесь царь Фестифиль. И вот на том самом месте был у него распрекрасный дворец. И ровно бы на том самом месте зарыты его заветные клады. Только их просто не откопать, надо слово знать!..

— А какое бы слово-то?..

— Да какое?.. Кабы кто знал, так давно бы уж и раскопали!.. Ну, дак вот… Сказывают, были тогда в небе два солнышка и три месяца, и ходили они друг за дружкой по небу. А еще появлялась большая звезда. Люди на нее глядели — наглядеться не могли: вот какая была краса! И когда та звезда появлялась, начинался тут годовой праздник!.. Ох, много, Ефимко, рассказывают стары люди про те времена, де было тепло, а не жарко, светло, да не ярко, и не холодно, и не оводно! Вот как!.. А солнышки-то были разных цветов! И месяцы-то подходили близко к земле, на них и горы были видны, и всякие камни драгоценные… А потом опять отходили далеко…

Слушал Ефим по-вечернему ясный голос бабушки, глубоко западало в него каждое слово, и вечернее поле ржи, залегшее среди хвойной рамени, обдавало его тайным шепотом. Каждый день у него в родной округе — встреча с необъяснимым и таинственным, и от взрослых только и слышит он о пугающих встречах в лесу, то с водяным у болота иль у ручья, то — с лешим…

Бабушка умолкла. Близко уж было и Шаблово. Избы, показавшиеся впереди, померещились Ефиму, после услышанного в дороге, какими-то незнакомыми, только послышалось, как проскрипел колодец очепом, как кто-то кашлянул громко, да еще дрозды что-то вдруг растрещались в елошниках в овраге, да донесся со стороны леса какой-то страшный утробный рев коровы, видно, отстала, отбилась от других… И сразу вспомнилось: третьего дня отец с дедом с Илейна вернулись перепуганные, медведь к ним на кулигу вышел…

Молча подошли к деревне. Бабушка нараспев заговорила:

— Вот и солнышко уже укоротило ход! И не заметишь, как подкатится осень! Застонет под ветром-непогодой земля-кормилица, застелют небо вороны… — и вдруг спросила: — А ты чего ж это, Ефимко, попритих?..

Не ответил Ефим. Перед тем как спуститься в овраг около деревни, оглянулся: желтым пологом облегло деревню ржаное поле, в загустевшем над ельничком воздухе померещились ему два разноцветных солнышка, три наплывающих месяца… Да и не ели увидел он позади — многобашенный дворец царя Фестифиля!..

Это уже потом, осенью, дедушка Самойло рассказал ему о Силе Иванове, о его диковинных хоромах, и Ефим тогда долго жил мыслью, что, может быть, неизвестный ему шабловский живописец уже нашел здесь клад царя Фестифиля… «А может быть, и тот золотой цветок «репей» был из открытого Силой клада?.. — думалось Ефиму. — Откуда тот мог взять такой большой золотой цветок, что его аж из Кологрива, за столько верст, было видно?! А может, и тот цветок, и весь клад Сила никуда не увез из Шаблова, а зарыл где-нибудь тут?.. Может, под своими хоромами, может, в горе Шаболе?.. Уж Сила-то наверняка знал то заветное слово: вон он как умел рисовать!.. Мне бы узнать такое слово!..»

4

В Шаблове взялся обучать ребятишек грамоте по буквослагательному способу дядюшка Фрол Матвеев. Ефим запросился к Фролу в обучение. Родители отпускать его не хотели, но дело дошло до слез. Семилетнего Ефима отпустили к Фролу, шутя, ничего-де — пройдет это с ним!.. Ефим, однако, остался у дядюшки Фрола учеником да так прилежно учился до самой весны, что по окончании обучения получил от своего учителя рукописный похвальный лист!

На следующий год в версте от Шаблова, в деревне Крутец, открылась земская школа. Ефим стал ходить туда. После окончания школы учительница посоветовала ему учебы не бросать, а поступить в уездное училище. Ефимовы родители тут уж обеспокоились всерьез: единственный сын, будущая опора в крестьянствовании и… вдруг… Они и слышать ни о чем не желали. Пришлось Ефиму остаться дома…

Как-то, уже среди отгоравшего октября второй его свободной от ученья осени, он стоял на горе Шаболе. День был — дымчатое растворение лесов и увалов, мглистое свечение Унжи. Несколько кустов рябины красно горело в той дымке, тихо пересвистывались за оврагом в Пихтином логу какие-то предзимние тоскующие пичуги. Вслушавшись, вглядевшись в тот день, Ефим вдруг почувствовал до острой тоски: он замкнут тут, в своей деревне, со всей своей будущей судьбой, со всеми своими мечтами, он — всего лишь малая, живая частичка здешней глухомани, сам он — все та же глухомань, нечеткая, размытая…