Огромного Галлиулина сон сморил крепче, чем других. Он приподнялся, сел и опять ткнулся в мягкий хвойный подстил. Его растолкали.
- Взять винтовки! Выстроиться! - негромко скомандовал Бозжанов.
Оглядев коротенький строй, он шагнул ко мне, отрапортовал.
- Объявите мой приказ, - сказал я.
- Вот, товарищи, - начал Бозжанов, подойдя к строю. - Батальон окружен.
Затем, по-прежнему негромко, он изложил пункт за пунктом: занять круговую оборону, в плен не сдаваться, беречь боеприпасы, стрелять лишь наверняка, стрелять до предпоследнего патрона, последний для себя.
- Последний для себя, - медленно, будто взвешивая, повторил он. - Хочешь жить - дерись насмерть.
У Бозжанова иногда рождались такие афоризмы. Глядишь, мимоходом сказал слово, а в нем - философия, мудрость… Это я замечал на войне не за ним одним. Настоящий солдат, у которого на войне, в бою, мобилизуются все клеточки мозга, может сказать мудрую мысль. Но именно настоящий.
Бозжанов продолжал:
- У нас пушки, пулеметы, у нас боевое братство… Попробуй подступись…
Я сказал:
- Объявите, товарищ политрук, задачу группы.
Бозжанов неторопливо объяснил, что придется идти в расположение немцев за оставленными в лесу пушками.
- Можно разойтись, - сказал я, когда он закончил. - Приготовьтесь. Проверьте оружие. Соберите вещи. Но сначала подойдите-ка сюда, друзья.
Они подскочили мигом. Только длинный Мурин остался часовым у пулемета. Ему тоже не терпелось слышать, он вытянул шею, в свете луны поблескивали его очки. «Друзья»! Первый раз я так назвал своих солдат. Мне никогда не нравилось, когда, обращаясь к бойцам, говорили: «хлопцы», «ребятки». Особенно - «ребятки». В игрушки мы играем, что ли? Но «друзья» - это иное.
- Сегодня вы, товарищи, дрались хорошо, грамотно.
Они стояли не в строю. Общего ответа не полагалось. Никто не заговорил.
- Теперь изловчитесь-ка: тихонько вытащите эти пушки и снаряды. Тогда будем богачами.
Муратов сказал:
- Товарищ комбат, колбасы нам с собою надо.
Он, видимо, хотел рассмешить, но никто не засмеялся. Маленький татарин заспешил:
- Я это, товарищ комбат, не в шутку. Там у них, может быть, танки.
- Придумываешь, Муратов, - с неодобрением сказал Бозжанов.
- Что вы на меня? Я, товарищ комбат, серьезно. Они в танках спят, а к танкам, я слыхал, на ночь собак привязывают.
- Не болтай пустое, - сурово сказал Блоха.
Это не было пустым. О собаках действительно следовало подумать, но минута требовала иных слов, иного разговора. Слов не нашлось. Все молчали.
- Товарищ комбат, разрешите, - сказал Мурин.
Я насторожился, но Мурин просто спросил:
- Кому сдать пулемет?
Вспомнилось, как три месяца назад он впервые подошел ко мне: в пиджаке, в галстуке, немного съехавшем набок, в очках, длинный, неловкий, не знающий, как стоять перед командиром, куда деть незагорелые тонкие руки. Он явился с обидой: «Меня зачислили, товарищ комбат, в нестроевые. Дали лошадь и повозку. А я абсолютно не имею понятия, что такое лошадь. И не для этого я шел». Вспомнилось, как, поддавшись панике, он постыдно удирал вместе с другими, когда внезапно вблизи застрочил пулемет и кто-то крикнул: «Немцы!» У него дрожала винтовка, когда, стоя в шеренге, он целился в изменника, в труса, которого я приказал расстрелять перед строем.
Быть может, острее, чем кто-либо другой, Мурин испытал страхи войны, внутреннюю борьбу, мучительное духовное перерождение с возвращающимися приступами смертной тоски и потом жгучую радость воина, убившего того, кто вселял страх, кто шел убить.
Теперь, выслушав приказ, узнав, что надо идти в становье врага, он просто спросил:
- Кому сдать пулемет?
Что он? Все в нем притупилось? Не переживает?
- Вряд ли, товарищ Мурин, вы там будете полезны. С лошадьми вы не управитесь. Оставайтесь-ка у пулемета.
Я ожидал солдатского ответа: «Есть!», но его не было. Мурин заговорил не сразу.
- Товарищ комбат, разрешите просить вас… В такой момент… - Он приостановился, передохнул, продолжал глуше: - В такой момент хочется, товарищ комбат, быть с товарищами. Прошу вас: куда они, туда и я…
Он, значит, переживал, он думал. Не служба, не дисциплина, а что-то более человечное, более высокое сейчас двигало им. Это трудно объяснить, но мне приоткрылась душа солдата, душа батальона. Пронзила уверенность: да, будем жестоко драться, будем убивать и убивать до предпоследнего патрона.
Я сказал:
- Хорошо, Мурин. Бери, Галлиулин, пулемет. Берите ленты. Отнесите в штаб. Блоха, постройте людей. В путь, товарищи!
4
Потянулись ночные часы, ночные думы.
Бойцы вкапывались в землю по всему краю леса, взмотыживая мерзлый слой, обрубая корневища. Просекались тропы для маневра орудиями. Работали пилы, падали деревья.
Мы не таились. Пусть знает противник: мы здесь! Ему не владеть большаком, что идет через Новлянское: дорога под нашим огнем. Тут, близ нашего острова, не пройдут машины, не пройдет артиллерия.
Ну и что из этого? Колонны текут другими дорогами, через другие пункты, через Сипуново, через Красную Гору. Но ведь оттуда, из-за Красной Горы, нам откликнулись пушки. Где-то удержались наши, где-то вцепились, как и мы, в клочок земли, перекрыли пути в разных точках.
Но фронт все-таки раздроблен, преграда прорвана, мимо нас немцы движутся к Волоколамску, к Москве. Удастся ли остановить врага под Волоколамском?
Опять нестерпимо потянуло туда - к Панфилову, к своим.
Где сейчас Брудный? Вернется ли до света? Привезет ли приказ? Успеем ли уйти, пока темно?
Нет, Баурджан, не жди… Штаб полка, может статься, погиб. Где-нибудь, может статься, окружен и штаб дивизии. А завтра-послезавтра линия боев окажется в тридцати, в сорока километрах позади нас. И приказ не дойдет, приказа не будет.
Что тогда? Я командир, я обязан предусмотреть худшее. Приказа не будет. Что тогда?
Противник сузит кольцо, предложит сдаться, мы ответим пулями. Я верил моим бойцам. И знал: они верят мне, своему командиру. Мое слово, мое приказание переданы им.
Они роют и роют сейчас: кланяются матушке земле, заступнице солдата. В земляных дудках нас не достанешь снарядами и бомбами. Нужна вся артиллерия, сосредоточенная немцами в районе прорыва, чтобы перебить нас орудийным огнем. Бомбежку выдержим. Вытерпим и голод. Есть лошади, конины хватит надолго. Попробуйте суньтесь, раздавите-ка нас!
У меня шестьсот пятьдесят бойцов. Каждый убьет несколько немцев, прежде чем падет в бою. Нужна дивизия, чтобы истребить наш батальон. Полдивизии - долой! Пусть-ка немцы уплатят эту цену за батальон панфиловцев.
Уйдя в мысли, я сидел на командном пункте, в крепко срубленном доме лесника, на штабной половине. Здесь уже стояли телефоны; отсюда шли провода в роты и к орудиям.
Отсюда я смогу управлять сопротивлением, смогу перебросить силы навстречу врагу, если, пробив брешь, он вклинится в лес. Мы тогда будем драться в лесу, убивая из-за деревьев, из-за пней, отходя шаг за шагом.
Последняя черта, последний обвод будет здесь, у дома лесника.
Не спят после смены часовые и телефонисты: они роют оборону вокруг штаба, роют ямы, траншеи, запасные пулеметные гнезда, валят лес на завалы. Мы заложим бревнами окна, прорежем в срубе бойницы, будем драться и здесь, в этом доме. Сюда принесены два ящика гранат, в сенях стоит пулемет.
Я верил своим бойцам, своим командирам: никого не возьмут живым.
Подползла зловещая мысль: а раненые?
5
А раненые? Как поступлю с ними?
Через сени прошел на другую половину, к ним.
Фитиль керосиновой лампы был привернут. Наш фельдшер, голубоглазый старик Киреев, топил печь. Дверца была раскрыта. Отсветы огня мелькали на бревенчатой стене, на серых одеялах, на неподвижных лицах.
Кто-то бредил. Кто-то тихо сказал:
- Товарищ комбат!