Небольшая комнатка, служившая Клокову кабинетом, оказалась на удивление чистой, свежей, ухоженной. Ее, как и другие помещения, в которых разместились люди, Клоков сумел отремонтировать «хозяйственным» способом — своими силами за счет средств и материалов, которые собирал с миру по нитке. Издавна зная этот способ решения хозяйственных дел, Клоков не идеализировал его достоинств и характеризовал пословицей:
«С миру по нитке, голому — петля».
В кабинете подполковника главное место занимал не начальственный стол, а металлический шкаф, в котором хранилось оружие. Еще обращали на себя внимание фотографии. Большие, в деревянных рамках, они занимали почти всю стену. С каждой смотрело молодое энергичное мужское лицо. Смотрело либо иронично, либо сожалеюще, либо просто печально. Это были портреты боевых товарищей, которых Клоков потерял в Чечне.
Его отряд в одну из ночей был поднят по тревоге. Людей, не обученных общевойсковому бою в открытом поле, мудрое командование бросило против батальона чеченских боевиков.
Отряд Клокова выстоял, отбился, но потери — восемь бойцов на двенадцать оставшихся в живых — были тяжелыми и неоправданными.
Теперь портреты павших в бою друзей смотрели на своего командира со стен его кабинета, постоянно заставляя думать о жизни и смерти.
Боевой офицер, прошедший Афганистан и обожженный огнем Чечни, Клоков по высоким государственным меркам был человеком неблагонадежным. Впрочем, как все остальное население России.
Бдительные доброжелатели сообщили в ФСБ, что Клоков не поддерживает демократических начинаний президента Ельцина, негативно о них высказывается. Когда в Москве расстреляли парламент, Клоков не выразил «единодушного одобрения» и сказал, что всем участникам операции на Арбатском мосту стоило бы выдать гитлеровские железные кресты, взяв их из запасников военного музея. Человек, получивший ранение в Чечне, он тем не менее говорил, что понимает чеченцев, защищающих свои дома.
Клоков был местный, придонский, родился в Тавричанке и примеры брал из своей жизни. «Если бы на Таврнчанку кто-то напал, — это он говорил вполне открыто, — я бы взялся за оружие и дрался до последнего патрона. Как чеченец».
Допускал Клоков и другие высказывания, недостойные человека его положения и ранга.
К неудовольствию «доброжелателей», Горчаков понимал демократию как право думать по-своему и высказывать то, что думаешь. Главное, чтобы твои действия не наносили ущерба государству. Клоков своими рассуждениями его не наносил. Это был лихой и честный служака, искренне ненавидевший преступность и готовый в любое время вступить с ней в открытую схватку.
Были у Клокова и другие недостатки, которые раздражали его начальство. Кто-то усиленно распространял слухи, что командир СОБРа крепко пьет. Между тем Клоков, сорокалетний здоровяк с красным лицом, изрядно тронутым солнцем, пьяницей не был. Хотя он и брал на грудь бутылку враз, но ни в одном глазу не туманилось хмельной пелены.
Его начальство, искренне верившее, что правильно пить умеет только оно само, не раз делало Клокову замечания, серьезные и строгие предупреждения. Выслушивая их, тот вставал, вынимал из кармана удостоверение, клал на стол.
— Счастливо оставаться. Я пошел.
Поскольку любителей вести под пули людей не так уж много, а желающих идти под них во главе с первым попавшимся человеком еще меньше, начальство снижало тон:
— Да что вы, Юрий Павлович! Речь не о том, чтобы совсем, но не так, чтобы все об этом догадывались…
— Под одеялом, что ли? Больно жарко. И потом, я перед делом не употребляю. Зато после дела ни себе, ни ребятам принять не запрещаю и запрещать не буду. Иначе ночью снится, как в тебя черная дыра смотрит…
За глаза подчиненные звали Клокова Тарзаном. Атлетически сложенный, с трубным пугающим голосом, он однажды прыгнул с одного балкона на другой, выбил ногами дверь в комнату, ворвался внутрь и закричал так громогласно, что пьяный мужик, взявший в «заложницы» собственную жену, уронил ружье.
Тарзана подчиненные любили. Он никогда не перекладывал своих промахов на других и в то же время промахи подчиненных брал на себя.
Визитов начальства Клоков не любил. Они никогда не предвещали ничего хорошего. Как и внезапные звонки телефона специальной связи. Просьбы, звучащие как приказы, приказы, засахаренные под просьбы, а дальше выезды, стрельба в упор, встречи со смертью, боевые потери… И ничего не поделаешь — сам назвался груздем, сам влез в этот проклятый кузов с дурацким названием СОБР.
Горчаков ничего просить не стал. Он заехал издалека на кривой козе так, будто Клоков не знал, чем должен окончиться разговор.
Взяв чистый лист бумаги и синий фломастер, Горчаков начал чертить. Внизу он изобразил прямоугольник. На нем написал: «Поселок». Вверх от поселка провел прямую линию. На ее конце начертил квадрат. Написал: «Дачи». Справа охватил квадрат фигурой, походившей на сломанную пополам баранку. Баранка охватывала «Дачи» и внизу пересекала линию, уходившую вниз к «Поселку».
Клоков с интересом следил за Горчаковым. Когда тот на сломанной баранке написал «Лес», Клоков улыбнулся.
— Похоже. Правда, сперва подумал — это украинская колбаса.
— Я давно наслышан о догадливости собровцев. Теперь сам увидел.
— Один — один, — спокойно подсчитал Клоков набранные в пикировке очки.
— Юрий Павлович, нужен совет. — В центре квадрата возникла жирная синяя точка. — Здесь засела группа бандитов…
— Мне ясно, Петр Анисимович. К чему идет дело, я уже понял. Но удивляться не перестаю. Между нами, настоящим большим начальником вы никогда не станете.
— Почему? — Горчаков улыбнулся. — Я уже и сейчас большой начальник.
— Большой, но не настоящий. Настоящие знаете как поступают? Вызывают бравого солдата Швейка, то бишь Клокова, рисуют схему и говорят: «Здесь посадите снайперов, здесь поставите заслон из трех человек, а сами вдвоем вот отсюда начнете штурм».
Горчаков засмеялся.
— До штурма я действительно не допер.
— Зря. У настоящих начальников штурм — главное в тактике. Штурмом взяли Кенигсберг. Штурмом захватили афганский кишлак Хархушой. Штурмом овладели городом Грозным.
— Что за кишлак? Клоков хмыкнул.
— Хархушой по-афгански ишачье дерьмо. Потому что все, взятое нами штурмом, в конце концов им и оказывается. А мы со своими настоящими большими начальниками садимся в него по самые уши.
— Чтобы такого не было, Юрий Павлович, вы уж подумайте сами над этой дурацкой схемой. Над украинской колбасой, как вы ее метко определили.
Клоков зажал подбородок в кулак. Внимательно вгляделся в рисунок. Потом поднял голову.
— На операцию мне потребуется приказ Кольцова.
— Я знаю.
— Он уже есть?
— Он будет. Собирайте своих людей. Мы едем в Тавричанку. Кольцов, по моим сведениям, уже там.
— Людей у меня маловато, — мрачно сообщил Клоков.
— Знаю и постараюсь усилить. Дам трех своих офицеров-афганцев. Еще двух милиционеров — Лекарева и Катрича.
— Катрича? Это серьезно.
— Знаете его?
— Хорошо знаю.
— Что ж до сих пор к себе не взяли? У него работы нет.
— Пытался. Даже дважды. Думал, пойдет ко мне замом. Господин Кольцов оба раза решительно воспротивился.
— Теперь, думаю, возьмете.
Горчаков, Рыжов и Лекарев поднялись на второй этаж дворца господина Гуссейнова вслед за тем, как там прозвучал выстрел. В столовой еще пахло порохом. Валялась сброшенная со стола вместе со скатертью битая посуда.
Кольцов лежал на спине. Рядом валялся его пистолет. Пуля вошла полковнику в лоб и вылетела у макушки. Он еще был жив.
— Кто тебя? — спросил Горчаков, нагнувшись.
— Сво-о-олочь… Сад-дам…
Кольцов выговаривал слова через силу, запинался, кашлял. При этом из раны на макушке вылетали серые брызги и осколки кости.
— За что?
— Теперь… все равно…
Кольцов замолчал. Тело его свело судорогой. Он вздрогнул, попытался прогнуться, приподнять грудь, но тут же, обессилев, упал. Лекарев взял его за руку. Пульса не было…