– Я тоже писал письма, – сознался Пашка тихим голосом. – Я надеялся, что его только ранили, а жители окрестных деревень подобрали и спасли.

Мы стояли молча. Пашка цедил сигарету за сигаретой, утопая в дыму. Я смотрел, как быстро темнеет небо, и дорога наполняется призрачным миганием ксеноновых ламп. Суеверные дальнобойщики считали это место зловещим и проезжая, сигналили фарами, приветствуя души погибших воинов. Этот таинственный ритуал создавал мистическую атмосферу и пугал случайно попавших в эти края путников.

– Мне ничего от него не нужно, – буркнул Пашка и растоптал окурок. – Я хочу его просто увидеть, – добавил он и двинулся в сторону авто.

Претензий не имею

Невысокий, пожилой мужчина, вцепившись одной рукой в перила, а другой помогая себе палочкой, с трудом поднялся на второй этаж. Очереди в кабинет не было, и, постучав, он заглянул внутрь.

– Входите, – ответил ему голос из глубины комнаты, и мужчина зашел, плотно закрыв за собой дверь.

– Я Иванов Дмитрий Иванович, вы мне звонили.

– Я-я, – ответил голос и добавил с небольшим акцентом, – проходите, пожалуйста.

Дмитрий Иванович доковылял до стола и сел, не дожидаясь приглашения.

Яркий солнечный свет, бьющий в глаза из окна, мешал Иванову разглядеть владельца кабинета. И только когда тот оторвал лицо от кипы бумаг и посмотрел Дмитрию в глаза, словно удар тока пробежал по всему телу. Что-то было до боли знакомое в этой тучной фигуре и широком лице с тяжелым подбородком.

– Заполните, пожалуйста, – массивная рука протянула Дмитрию Ивановичу бумагу и ручку.

Иванов достал из кармана футляр с очками и стал медленно читать подслеповатыми глазами текст.

– Напишите здесь фамилию, имя, отчество, дату рождения, а внизу, что не имеете претензий и поставьте подпись, – подсказал хозяин кабинета.

«Не имею претензий?», – хотел спросить Иванов, но собеседник утонул в пачке лежащих перед ним бумаг. Дмитрий смотрел на его обрюзгшую фигуру, занятую рутинной работой и из памяти, словно покореженные временем фотографии, медленно проявлялись воспоминания.

Солнце нещадно палит голову, но они бегут по грунтовой дороге босяком, подгоняемые фашистами на мотоциклах.

– Шнеле, шнеле, – звучит в ушах незнакомая речь.

Митя спотыкается, падает, разбивая в кровь колени, и громко плачет. Немец спускает на него собаку. Зубастая пасть дышит в лицо, но мама ложится сверху, накрывая его собой.

– Ты только не плачь, а то они тебя убьют, – шепчет она.

Вагон, забитый людьми настолько, что некуда сесть. Он стоит, держась за мамины ноги. Очень хочется есть и пить, но он боится просить, и только сильнее прижимает к подолу лицо.

– А, вы, в каком концлагере были? – прерывает его воспоминания голос с акцентом.

Видения блекнут, и Дмитрий Иванович возвращается в реальность.

Перед ним сидит упитанный немец со свисающими как у бульдога щеками и смотрит бесстыжим взглядом бесцветных глаз. Стараясь не показывать годами не затертую неприязнь, но не в силах сдержать негативные эмоции, словно перчатку, вызывая противника на дуэль, бросает в лицо Дмитрий:

– В Освенциме.

Немец тушуется, тупит взор и молча, стараясь не смотреть собеседнику в глаза, зарывается с головой в бумаги.

Завеса из сладковатого дыма над головой, ворота из красного кирпича и ужас пробежавший ропотом по прибывшим. И вот уже Диму отрывают от мамы и кричат:

– Линк!

Немец хлыстом показывает, кому – направо, а кому – налево. Дети, старики – налево, туда, где дымит труба крематория. Молодые и здоровые – направо, им пока еще позволено пожить.

– Налево – кричат Диме, но чья-то рука в белоснежной перчатке указывает на него пальцем, заставляет раздеться, осматривает и великодушно дарует жизнь.

Страшно, но он не плачет, мама не велела плакать. Он только закусывает до крови губу и пытается отыскать ее глазами в толпе. Напрасно. Нескончаемым потоком люди выходят из поезда, бросают вещи и идут в ворота лагеря.

Дмитрий напрягается, но не может вспомнить, как очутился в бараке. Память возвращает лишь отдельные обрывки. Восемнадцатый блок, заполненный детьми от восьми до пятнадцати лет, больше похожими на тени с землистого цвета лицами и впавшими глазами. С обеих сторон трехэтажные нары, на которых лежат грязные матрасы, набитые истлевшей соломой. Он помнит даже запах, вернее смрад, стоявший в воздухе, как спали поперек, свернувшись калачиком, на практически голых не струганных досках. Занозы то и дело впивались в тело. Повернуться или даже пошевелиться во сне – целая проблема: места так мало, что любое движение одного будит остальных.

Холод, долгие годы спустя снившийся по ночам. Посередине барака была печь, сложенная из кирпича, которую изредка топили. И тогда с сосулек на потолке капала вода.

Мучительный, пронизывающий до костей холод, от которого совершенно не защищала лагерная одежда, казалось, сопровождал все время. Многочасовые проверки – «аппели» замораживали иногда насмерть.

Однажды команда на построение прозвучала в три часа ночи. Они выскочили на аппель плац, но фашисты плетками загнали их обратно в барак. Построение было для соседнего, семнадцатого блока. Был страшный мороз и люди замерзали и падали. Только к восьми утра построение закончилось и, оставшихся в живых, обмороженных людей погнали на работу. Умерших за это построение было так много, что Мите и другим подросткам из восемнадцатого блока пришлось помогать зондер команде оттаскивать обмороженные тела к крематорию. Печи не могли справиться с таким количеством трупов, их сбрасывали в ямы и сжигали. Никто не смотрел – жив еще человек или уже умер. Из огня доносились стоны и крики.

Изнурительный, зачастую бесполезный труд наравне со взрослыми. Счастьем было работать в помещении. Дима вспомнил, как однажды ему повезло, и он стал учеником штукатура. Они втихаря ели известку – это было самое лучше лакомство в лагере. Однажды это заметил эсесовец, избил и отправил работать в поле.

Многие не выдерживали лагерную жизнь, падали – их уносили, места на нарах занимали другие. Эшелоны с людьми прибывали постоянно. Часто, прибывших прямо с поезда отправляли в «газ». Митя знал, что рядом с крематорием есть газовые камеры, замаскированные под душевые. Он неоднократно видел, как фашист, надев противогаз, залезает на крышу и высыпает порошок в трубу.

Иногда взрослые узники жалели подростков, но в основном заключенные были настолько физически и морально истощены, что сил на жалость не хватало.

Больше всего они боялись эсесовцев в белых халатах. В лагере это называлось селекция. Узников раздевали догола и осматривали. Слабые и больные налево по Лагерьштрассе уходили в крематорий. Те, кто могли продолжать работать и сдавать кровь шли направо. С принудительного донорства некоторые тоже не возвращались.

Дмитрий Иванович вздрогнул, вспомнив это окошечко, в которое он просовывал руку и молился, чтобы не упасть, не потерять сознание. Иначе – смерть. Так хотелось дожить до освобождения. Они все время об этом мечтали – хоть один денек прожить после войны.

Дмитрий вспомнил, как накололи, а затем заставили выучить по-немецки номер, учили строиться в шеренги, шагать в ногу, выполнять команды: направо, налево, шапку снять, надеть шапку. Вместо обуви выдали деревянные колодки, вечно утопающие в грязи и стирающие ноги в кровь.

В памяти возник образ первого и лучшего друга – худенького одиннадцатилетнего парнишки из Кракова – Карла, отправленного в Освенцим на перевоспитание за украденную булочку.

Однажды Митя не снял шапку. Он был настолько уставшим, что не заметил эсесовца. Сильная оплеуха опрокинула Диму навзничь, отбросив на несколько метров. Раз, два, три – плетка с каждым ударом все сильнее и сильнее впивалась в тело. В глазах потемнело и липкая жижа поглотила его. Очнулся он почувствовав, что его куда-то волокут. «В крематорий», – мелькнуло в голове и от ужаса он открыл глаза. Лицо Карла, склоненное над ним было покрыто испариной. Пошатываясь и тяжело дыша парнишка волочил Митю в барак.