Полина испугалась. Испугалась одиночества.
На Севере остались друзья, остался тот, с кем пережила вместе самое трудное и самое прекрасное: жизнь в палатке на льду Вилюя и пуск первой фабрики; прогулки среди огромных, как терриконы, консервных свалок Мирного и открытие новой трубки.
Они не таились, не прятались, и все знали о долгих и надежных их отношениях, как знали о ненависти ее к словам «не хочу». Но не знали, не могли знать, что так же ненавидела еще одно слово: «никогда». А она знала с самого начала, что «никогда», потому что там, в Ленинграде, беспомощная, больная, неприспособленная для одинокой жизни жена и мальчик, в короткие наезды отца ходящий за ним по пятам, как собачка, поджидающий у двери уборной, ванной. Они без него пропадут, а Полина нет. Полина сильная, приспособленная, да и одна не останется ни дня, стоит только поманить пальцем, желающих сбежится очередь. Не объяснять же, что «пропадет», потому что унизительно, потому что неправда. Не пропадет. Значит, «никогда».
Первую ночь в Москве, как в давние времена, провел вместе, в одной комнате. Надя уснула быстро, все расспрашивала про алмазы и вдруг отключилась, задышала мерно. Полина прервала рассказ на полуслове. Мать попросила:
— И что дальше? Вышли вы на сопку, и что?
— Да ничего, — сухо ответила Полина, — нашли нас скоро. Вертолет прилетел.
— А тот мужчина, что с тобой был, он что… он не просто знакомый, товарищ по работе?..
— Не просто.
— А он… он несвободен… женат?
— Там все женаты, — Полина помолчала и добавила насмешливо: — Но не все замужем.
Мать встала осторожно, чтоб Надю не побеспокоить, — спали рядом на тахте. Полине отдали кровать, — подошла, села в ногах. Погладила по волосам, и как нашла в темноте. Всхлипнула.
— Ты для нас стольким пожертвовала…
«И хватит, — хотелось сказать Полине злое. — Хватит. Я больше не собираюсь бобылкой увядать, как тетушка. Не все же Надьке одной».
Но сказала другое, разумное: что нужно жить вместе. Квартира у нее просторная, деньги есть, работа предстоит трудная, ответственная, и без матери, без Нади ей будет сиротливо.
Но из идиллии прекрасной ничего хорошего не вышло, потому что не было на свете человека, чья жизнь и манера поведения вызывали бы в Полине такой протест, как жизнь и поведение Надьки.
Из-за нее возникали бесконечные ссоры с матерью, и хотя всегда и во всем мнение старшей дочери было для матери непререкаемым, как только разговор касался Надьки, она мямлила что-то в оправдание паршивой девчонки и, несмотря на настояния Полины, не принимала никаких мер к упорядочению ее жизни. А жить рядом с Надькой было невыносимо. Телефон звонил не переставая, как будто в «Скорой помощи», и, слушая уклончивые Надькины разговоры, ее хохот, глупые шутки, Полина испытывала временами просто бешенство. Как ей хотелось вырвать трубку из наманикюренной Надькиной лапки и сказать какому-нибудь наивному дуралею, пятый день добивающемуся свидания, что Надька уже назначила на сегодня три и на завтра столько же, что она пустое никчемное существо, занятое только модами и прическами.
Однажды она все-таки попыталась спасти от Надькиного гипноза хорошего парня, но попытка эта обернулась столь неожиданными результатами, что Полина просто оторопела от неблагодарности спасаемого и непонятного гнева матери.
Полине нравился этот высокий узколицый парень, время от времени появляющийся в их доме, чтобы забрать Надьку на очередную вечеринку. Дожидаясь, пока сестрица, как всегда, неготовая к выходу, мечется из комнаты в ванную, без стеснения спрашивая у матери: «Мам, где расческа?.. Мам, где колготки?», он в большой комнате проверял Надькин курсовой проект или считал эпюры по сопромату. Иногда Полина перехватывала взгляд, которым он провожал мелькнувшую в коридоре Надьку, и что-то тоскливое подступало к сердцу, какая-то печаль, будто о потере давнишней и непоправимой. Он был талантливым человеком, этот юноша, статьи его уже печатались в солидных журналах, ему прочили большое будущее, а бессовестная эксплуататорша, пустая девчонка заставляла считать никчемную курсовую, потому что с вечеринками и прическами своими перед сессией оказывалась в жесточайшем цейтноте.
Как-то Полина сказала ей:
— Ты дура. Размениваешься на пустяки, на танцульки, смотри, потеряешь Геннадия, а он ведь лет через пять уже доктором будет.
Надька, прищурив накрашенные, как у ритуальной маски, синие глаза с огромными ресницами, смотрела непонятно и долго.
— Я тебе дело говорю, — пояснила Полина.
— Спасибо, — протяжно ответила Надька, глядя все так же непонятно, — только вот гарантируешь ли ты мне, что он академиком будет, меня ведь только академик устраивает, а доктор так — ерунда, — и засмеялась нагло в лицо.
И тогда Полина решила спасти от нее Геннадия.
Он пришел как-то в отсутствие Надьки. Полина знала: пошла в кино с отвратительной личностью, бородатым студентом Строгановки, по телефону договаривалась.
— Она в кино, — сказала в передней, — вы оставьте свою работу, я передам.
Так говорят мастеровому, принесшему заказ. Хотела, чтоб обиделся, понял, что смешон.
— Я знаю, — ответил Геннадий, — но Надя обещала быть скоро. Разрешите я подожду?
— Пожалуйста, — Полина усмехнулась насмешливо, — ждите.
Ушла, оставив одного в Надькиной комнате, пусть посидит, дурак. Но все же не выдержала, что-то злое будоражило, подталкивало.
Он сидел в кресле под торшером и со странной улыбкой, будто с котенком играл, перебирал Надькины шпаргалки — крошечные книжечки, исписанные микроскопическими формулами.
— Вот так мы учимся, — сказала Полина, остановившись в дверях.
Геннадий поднял голову: бледное узкое лицо с темными глазами.
— Ничего страшного. Пока напишет — половину запомнит, а больше и не надо, все равно забудется.
— Она обманывает вас, — неожиданно сообщила Полина, — вы ей нужны, чтоб курсовые делать, неужели вы этого не понимаете?
Он осторожно положил стопку шпаргалок на письменный стол, подправил аккуратно.
— Я хочу…
— Это не ваше дело, — весело перебил Геннадий, — совсем не ваше. И не я ей нужен, а она мне.
Он улыбался, и улыбка и веселый тон были самым странным.
— Ну что ж, значит, вы заслуживаете то, что имеете, — только и нашлась Полина.
— Какая же ты дрянь! — кричала Надька вечером, когда Полина, сочтя унизительным для себя скрывать, передала ей разговор.
— Какая злая дрянь! Ну какое тебе дело?! Мама, какое ей дело?
И мать, обняв ее, увела на кухню. Там они шушукались полночи, пили чай и замолкали, когда слышали ее шаги в коридоре.
Утром мать, отводя глаза, сказала, что, наверное, лучше будет для всех, если разъедутся. Они вернутся в Чертаново; когда понадобится постирать, помочь по хозяйству, она тотчас приедет с радостью.
Полина сказала:
— Мне нужна мать, а не домработница. Домработницу я могу нанять, а потерять близкого человека, единственно близкого…
— Я знаю, знаю, — торопливо перебила мать дрогнувшим голосом, — ты стольким пожертвовала ради нас…
— Я не об этом.
— Но что же делать. Вы такие разные.
— Пусть живет как хочет. Я больше не буду вмешиваться, бог с ней.
Они остались. Теперь между сестрами установились новые отношения. Словно соблюдая договор, они при матери были подчеркнуто доброжелательны, но, как только оставались одни, расходились по комнатам, как люди чужие и неинтересные друг другу.
Но Полину мучили эти отношения. Ей было жаль Надьку, пыхтящую над трудными заданиями, когда Полине ничего не стоило помочь, подсказать ход решения. Были и другие причины: Полине теперь необходима была советчица, и даже не советчица, а слушательница благодарная.
Как-то не выдержала, зашла к Надьке, стала за спиной, сказала небрежно:
— Ну что ты над ерундой такой бьешься! Это же элементарный определитель Вронского. Давай покажу.