— У всех нас были матери, и никто не откажется смотреть за нею,— заявил он решительно, так как считал себя самым главным человеком в лагере после хозяина.

Все дровосеки шумно выразили своё согласие, за исключением Мак-Уэ, который сидел в стороне и насмешливо улыбался.

Роза-Лилия с первого же дня расположилась в лагере, как у себя дома. Оставаясь одна, она скучала и беспокоилась об отце, и Джимми Бракетт всеми силами старался развлечь её сказками. Рассказывал он их целыми часами подряд, когда дровосеки отправлялись в лес. Горе детей проходит, к их счастью, очень скоро, и Роза-Лилия быстро научилась повторять: «Бедный папочка уехал далеко-далеко!» без малейшего дрожания губок и без того полного печали взгляда, от которого сердце рослых, здоровых дровосеков сжималось от жалости.

Лагерь Конроя — просто длинная бревенчатая просторная изба, щели которой хорошо законопачены. Посреди этой избы находилась большая печь. Вдоль одной стены шли два ряда нар, расположенных друг над другом, а у другой — стоял большой, тяжёлый стол. У самой двери находилась небольшая пристройка, служившая кухней. Несколько тесная, она отличалась необыкновенной чистотой, порядком и блестящей жестяной посудой. Внутренний угол главной комнаты был отделен досками. Там находилась крошечная спальня, величиною с большой буфет. Помещение это предназначалось для самого хозяина. Там стояли две узкие койки: одна — для хозяина, который был слишком велик для неё, а другая — для священника-комиссионера, который раза два в зиму обходил на лыжах обширный округ, по которому разбросаны были в разных местах лагери. Койку священника хозяин предоставил Розе-Лилии с тем, однако, строгим условием, чтобы Джонсон продолжал ухаживать за нею и наблюдать за её туалетом.

Роза-Лилия не пробыла и недели в лагере, как грубое отношение к ней Мак-Уэ возбудило неудовольствие даже хозяина, а он был человек справедливый. Все, само собою разумеется, признавали, что ни закон, ни контракт не могут заставить Мак-Уэ обращать внимание на ребёнка и относиться к нему с такою же заботливостью, с какою относились все члены лагеря. Джимми Бракетт выразил только общие чувства, когда проворчал, глядя сердито на спину Мак-Уэ, который сидел, склонившись над тарелкой с бобами, и, ничего не подозревая, уплетал их с большим аппетитом.

— Посмей он только сделать что-нибудь,— мы научим его приличному обращению.

Но с рыжим Мак-Уэ ничего нельзя было поделать, так как все права были на его стороне.

Весь лагерь был у ног Розы-Лилии. Но ей этого было мало. Ей хотелось, чтобы этот огромный, суровый, рыжеволосый человек с сердитыми серыми глазами и громким голосом был также ласков с нею. Ей хотелось, чтобы он брал её на руки и сажал к себе на колени, чтобы складным ножом вырезывал ей из дерева такие же лодочки и ящички и таких же чудных собак и кукол, какие ей вырезывали Джонсон и все дровосеки. В присутствии Джонсона она часто капризничала, так как была уверена, что он верный её раб. И к тому же — приходится, к сожалению, сознаться в этом — она в глубине души своей никак не могла простить ему бельма на глазу. Впрочем, она благосклонно разрешала ему играть с ней. Ко всем остальным обитателям лагеря, кроме хозяина, на которого смотрела с благоговейным страхом, она относилась одинаково ласково и беспристрастно. Но мечтала она об одном: обратить не себя внимание рыжего Мак-Уэ.

После ужина дровосеки обыкновенно набивали свои трубки, закуривали их, и кто-нибудь затягивал песню, одну из тех бесконечных, однозвучных песен, которые поют все дровосеки.

Одни из этих песен чувствительны, другие религиозны, но попадаются между ними до того грубые по своим выражениям, что вас может бросить от них в жар. Грубые песни пользуются такою же любовью в лагере, как и чувствительные, поражая вас своим простодушием. Самые скромные дровосеки поют их, так как не сознают, по-видимому, всей чудовищности их смысла. Ни одна из таких песен, как бы по общему согласию, не пелась в лагере со времени появления в нём Розы-Лилии.

И вот, когда дровосеки пели или курили, или шутили, Роза-Лилия переходила от одного к другому, и крошечная фигурка её смутно мелькала в наполненной густым дымом комнате, еле освещённой двумя масляными лампами. Дровосеки откладывали в сторону трубки и, взяв её на колени, ласково гладили большими заскорузлыми руками её шелковистые белокурые кудри и рассказывали ей на ушко лесные сказки, чтобы позабавить её. Просидев спокойно каких-нибудь минуты две на коленях у одного, она слезала и направлялась к следующему. Добравшись наконец до того места, где сидел обыкновенно рыжий Мак-Уэ, закинув одну ногу на другую и прислонившись к спинке скамейки, она останавливалась на несколько минут и стояла, улыбаясь и надеясь, что он заметит её. Затем она подходила ближе и, не говоря ни слова, прислонялась к его колену, ласково заглядывая ему в лицо. Если Мак-Уэ пел в это время,— а он был отличным певцом,— он так погружался в своё пение, что не замечал Розы-Лилии, и она уходила, с удивлением посматривая на него, и отправлялась искать утешения у своих верных приверженцев. Но когда Мак-Уэ не пел, он бросал на неё суровый взгляд своих сердитых серых глаз и, пощипывая лохматые брови, грубо спрашивал её:

— Что тебе нужно, плакса?

Услышав грубый голос и увидев сердитые глаза, девочка уходила в другой конец комнаты, причём по щёчкам её катились иногда крупные слезы. Всякий раз после такого опыта отправлялась она к Джимми Бракетту, который старался успокоить её чем-нибудь сладким, бросая при этом убийственные взгляды на Мак-Уэ. Но Мак-Уэ отвечал на них презрительной усмешкой, словно гордясь тем, что досадил девочке. Он случайно открыл, что слово «плакса» может всегда избавить его от Розы-Лилии. Девочка не любила, когда её называли плаксой. К тому же он выражал этим протест против нежностей, которые расточались ей остальными.

Как ни возмущалась Роза-Лилия таким грубым отношением к себе, она забывала его, как только снова видела Мак-Уэ. Каждый вечер пыталась она взобраться к нему на колени или обратить на себя его внимание и каждый вечер уходила от него смущённая. Но ей удалось пристыдить Мак-Уэ. Однажды он, как и всегда, повторил свой обычный вопрос:

— Что тебе нужно, плакса?

Губы Розы-Лилии дрогнули, но она на этот раз не тронулась с места.

— Меня зовут не плаксой,— ответила она,— а Розой-Лилией. Я хотела попросить вас взять меня на колени на одну только минуточку, самую крошечную минуточку.

Мак-Уэ, застигнутый врасплох, со смущённой улыбкой оглянулся кругом. Но тут же вспыхнул от досады. В комнате наступило молчание, и он почувствовал, что все настроены против него. Он, нахмурив брови, взглянул на Розу-Лилию. Затем, пробормотав: «Не возьму я тебя!», вскочил со скамьи и грубо оттолкнул от себя девочку.

— Он злее чёрта! — пробормотал Берд Пиджон, обращаясь к Джонсону и с негодованием плюнув на пол.— Я думал, он прибьёт малютку, так страшно посмотрел он на неё.

— Пусть только попробует! — проворчал сквозь зубы Джонсон, приняв такой вид, что даже в слепом глазу его можно было прочесть угрозу.

Два вечера подряд обходила сурового дровосека Роза-Лилия, но на третий опять подошла к нему. Мак-Уэ сразу заметил её намерение и поспешил затянуть песню во всю глотку.

В песне этой было много грубых выражений. Джонсон насупился. Он знал, что Мак-Уэ запел именно эту песню, чтобы поиздеваться над ребёнком. Джонсон забыл, что девочка не могла понять ни единого слова из всей этой песни. Вскочив со своего места у очага, он крикнул через всю наполненную дымом комнату:

— Молчи, рыжий!

Пение смолкло. Все вопросительно взглянули на Джонсона. Несколько минут длилось молчание. Но вот Мак-Уэ поднялся наконец со своего места. Брови его были нахмурены, глаза сердито устремлены на Джонсона.

— А тебе... какое дело до того... что я пою? — спросил он, подняв руку и растопырив свои огромные пальцы.

— Я тебе покажу, какое...— начал Джонсон взволнованно.

Но тут вмешался сам хозяин. Дэви Леган был человек нрава спокойного, а между тем умел держать весь лагерь в своих руках. К тому же он был человек справедливый, а ссору начал Джонсон.