Изменить стиль страницы

За несколько минут до выхода на пастбище в отаре начинались драки. Меня очень интересовала их причина. Предполагал, что овцы возбуждены, сердятся, что их не выпускают, хотят есть и вымещают злость на собратьях. Позже я придумал другое объяснение.

Утренняя неразбериха в отаре быстро кончалась, когда она вытягивалась длинной колонной, уходившей уже знакомой мне тропой в горы. Тойчо затягивал заунывное: «Э-гей-э-гей-э-гей», подбадривавшее и одновременно успокаивающее овец. Желая поторопить овец, отошедших в сторону, чтобы схватить попутно несколько клочков травы, Тойчо покрикивал более оживленно: «Хоть, хоть, ать, ать!»

В полукилометре от поляны ручей раздваивался. Мы чередовали подъемы по правому и левому отвершку. В некоторые дни пасли и на самой поляне, так что наша отара имела более или менее правильную смену трех участков.

На перепутье отара растекалась двумя потоками, и Тойчо спешил один из них «тормознуть»: карабкался овцам наперерез, звонко кричал: «Та! Та!» Вскоре он менял тактику, начинал свистеть, кричать «Кру-кру-кру!», словно подражая ворону. Делал так, чтобы заставить овец поднять голову, осмотреться, увидеть, в какую сторону направляется большинство овец.

От развилки ручья склоны ущелий становились не так круты, по ним уже можно было ходить. Овцы начинали пастись, разбредались в стороны. Даже и вдвоем с Тойчо мы едва успевали приостанавливать те группы, что «ударились не в ту степь». Было бы мало толку, если бы овцы поднимались наверх в походных колоннах. Нужно было, чтобы они больше кормились и меньше бегали с места на место. Впоследствии, уже обрабатывая материалы по овцам и архарам, я подсчитал, что овцам приходится ежедневно проходить по семь — одиннадцать километров, тогда как суточный переход архаров колеблется в пределах двух — шести километров. Было бы лучше, если бы наши овцы могли оставаться ночевать в горах. Там еще встречались сложенные из камней загоны, в которых когда-то держали чабаны своих овец. Теперь же мы ежедневно угоняли своих овец вниз — ради подкормки, ради собственного комфорта. Бродя по снежным горам, пробыв целый день на пронизывающем ветру, мы так мечтали о нашем маленьком домике, где заботливая Зура уже напекла лепешки, приготовила еды, где можно обсушиться, расслабиться, полежать на ковре, глядя в потолок.

Достигнув наконец плато, вспотев и выдохшись, я с радостью принимался собирать хворост. Хотелось отдохнуть и поесть, и просто посидеть с беседой у костра. Наступали самые счастливые часы дня, когда и работа была нетрудной, и находилось время просто посидеть, посмотреть на необъятный мир кругом, подумать.

Хворост в этих горах был своеобразен — приходилось собирать отмершие ветви колючих кустарников, солянок. Они неважно горели, давали едкий то белый, то синеватый дым, пахнувший лекарствами. И все же костер приносил какую-то малую толику уюта, и лишаться его не хотелось.

Хорошо, когда днем светило солнце, пусть по-зимнему холодное и все же ощутимое. Обратив к нему лица, мы сидели с Тойчо у костра, пока продолжался отдых отары, беседовали о разном. В первые дни я пытался овладеть минимумом киргизских слов. Мой товарищ неплохо говорил по-русски, научился, когда служил в армии. Но мне хотелось хоть немного знать и его язык. Тойчо называл мне слова, объяснял их значение, а я записывал. Учил и короткие выражения.

Когда надоело учиться всерьез, я попросил:

— Ты научи меня, что девушке сказать, когда поеду в Дарауткурган, пойду в клуб.

Сохраняя серьезность, Тойчо диктовал мне:

— Мени сьёсюмбе алгоп качам Москвага.

— Что это значит? — спрашивал я, окончив записывать.

— Меня любишь, бежим в Москву, — очень довольный своей шуткой, переводил Тойчо.

Уку предложил мне съездить к братьям Кийку и Ма-насу Мойдуновым.

Я охотно согласился прогуляться к братьям, немало наслышавшись пересудов об их переезде в горы. Братья Киик и Манас — это было новое поколение чабанов. Оба окончили среднюю школу, но, несмотря на «образованность», пошли после службы в армии в чабаны. К тому же Киик не без хвастовства грозился обогнать самого Уку, давно ходившего в передовиках, привыкшего к этому. Братья приняли осенью отару молодых овец, готовились к первой чабанской весне.

К братьям Мойдуновым я поехал на недавно обученном жеребце, рассчитывал, что дальняя поездка поможет поскорее объездить его. Весь курс обучения его занял у нас четверо суток.

Четырехлетнего жеребца, до сих пор ходившего по поляне вольно, Уку поймал арканом. Боясь, что неук порвет аркан, набросили на шею и веревочную петлю. Потом почти волоком, привязав за хвост лошади, подтянули к глиняному дувалу и уже из-за глиняной стенки, не боясь, что ударит, надели уздечку. Потом жеребец шестнадцать часов простоял на привязи. Сначала рвался и так, и этак, потом успокоился. В это время его не кормили и не поили. Наутро жеребца оседлали, привязали на короткой веревке за хвост другой лошади и два часа таскали по поляне.

Я наблюдал все это и активно помогал чабанам. Однако, когда мне предложили сесть на неука, заколебался. Показалось, что товарищи испытывают мою храбрость.

— Садись, не бойся, — говорили они. — Ты тяжелый, в одежде, наверное, сто килограммов весишь. Он быстрее устанет, быстрее научится.

Жеребца удерживали «мертво», когда я вставил ногу в стремя, одним махом сел в седло. Тотчас ведущий послал вперед своего коня, и еще ничего не сообразивший ученик был вынужден тащиться за ним следом. По совету товарищей я шпорил жеребца, едва он начинал вихляться из стороны в сторону. Когда я устал, мы подъехали к дому, и в седло сел Джалаль, тоже мужчина крупный. Следующим ездил Бере. Всего набралось часа четыре гонки, так что непривычный к нагрузке жеребец уже едва держался на ногах.

Следующим утром мы отправились в гости. Свободных коней, кроме только что обученного, не было, но Уку уверял меня, что на горных тропинках новичок не подведет. Поверив старшему, я все же сидел в седле в напряжении, надеясь, если конь заупрямится, успеть соскочить. Не знаю, успел бы? Езда по заснеженным горным тропам показалась мне почти цирковым занятием. Подъемы, в общем-то, были неопасны, даже если мой жеребец скользил и едва не по-собачьи карабкался по льду вверх. Конечно, он еще не был подкован и проигрывал в сравнении с лошадьми Уку, Бере и Джалаля. Однако особые ощущения я испытывал, когда подъем сменялся спуском. Кони съезжали по обледеневшим камням, по снежникам, словно мальчишки с горки. Поджимали, насколько могли, зад и, собрав все четыре ноги вместе, скользили. Казалось, что сижу высоко-высоко и спрыгнуть некуда, тропа лишь под ногами коня, дальше — круто уходящий вниз склон. Я невольно клонился в другую сторону, и Уку, заметив это, крикнул через плечо:

— Сиди прямо, не мешай коню.

Мой жеребчик вел себя так осторожно, так заботливо выискивал на скользкой тропе неровности, где можно зацепиться, что я, наверное, не смог бы пройти аккуратнее. А уж послушнее его не было, и не поверишь, что всего день назад он впервые узнал седло.

Киик поджидал, пока мы подъедем. Понимающе кивнул, когда ему крикнули, что я на мало объезженном коне, и ловко перехватил у меня поводья, успокоил жеребчика, придержал, когда я спрыгнул.

С интересом я осматривался на незнакомой зимовке. Все здесь было беднее: кошара — невелика, крыта соломой, загон для овец из камней и корявых жердей, жилище — полуземлянка. Войдя внутрь и немного привыкнув к полумраку, я увидел довольно чистое, хотя и глиняное помещение, на земляном полу расстелены овечьи шкуры, у стены валик сложенных ковров, кошм и ватных, в ярких шелковых чехлах, одеял.

В землянке две женщины. Одна из них, судя по тому как прикрывала лицо, стягивая у рта зеленый платок, была молодая хозяйка. Киик недавно женился. Чувствуя, как она стесняется, мы не надоедали ей вниманием, за чаем говорили о своем. Киик тут же расстелил клеенку, принял от жены чайники, пиалы, сладости, все это расставил, угощал. Я уже привык, что за едой хозяйничает младший из мужчин, но на этот раз Манас сидел среди нас, а всю заботу взял на себя старший брат. Что ж, в гости приехали хозяева соседних зимовок да еще и московский гость, так что случай был особенный.