Давно не был в родных краях Топольков зимой. Отвык и от морозов, и от снега. Но быстро согрелся, закутавшись в тулуп. Сладко пахла овчина — пахла детством, когда он мальчонкой, намерзнувшись на улице, с ледяными после игры в снежки руками, забирался в зале на припечку, на которой лежали старые полушубки, едко пахнувшие овчиной.
Мерно позванивают колокольчики на дугах. Сытые справные кони идут легко, рысью. Под полозьями скрипит сыпучий искристый снег. Белая бесконечная равнина вокруг — и справа, и слева, спереди.
— Не замерз, братушка? — кричит Люба.
— Хорошо…
— Чего?
— Хорошо, говорю…
— Чего хорошего, дай нос тебе потру, а то без носа Маша не примет…
— Как у Гоголя, помнишь, Люба, птица-тройка…
— Помню. «Россия — мчишься ты, как та птица-тройка, и расступаются перед тобой изумленные другие народы и государства…»
Заночевали они в каком-то хуторе. На другой день еще раненько приехали в Усть-Лабинскую. Юрий Васильевич хотел тотчас же отправиться в загс, но мать и Машины родители запротестовали:
— Что ж это у нас будет, как не у людей, надо же сначала сватов заслать и чтобы все было чин по чину.
…Когда Маша и Юрий Васильевич на тройке подъехали из загса, у ворот их встречала толпа родственников и приглашенных. Стали посыпать головы молодым монетами, орехами и конфетами…
И сразу гурьбой повалили в дом, за столы. Родители постарались: Глафира Андреевна кабана заколола — окорока закоптила, свиная домашняя колбаса получилась румяная да сочная; Машины родители забили бычка — соуса наготовили целый чан. Горы пирожков лежали на железных противнях: с кабаком, с капустой, с горохом, с потрошками, с мясом, с фасолью, сладкие — с курагой, с домашним сливочным повидлом, с пьяными вишнями. Мать мазала их гусиным пером, макая в топленое масло, и горячими подавала на стол.
— Кушайте, гости дорогие, кушайте…
Столы были уставлены бутылками: белоголовые — с водкой и другие разные, цветные — с бражкой и медовухой. Тут же, неподалеку от стола, стоял большой жбан кваса с половником для желающих утолить жажду…
Людей набился полный дом. Дело нешуточное — Глафира Юрку своего женит… Дипломата, с Берлину… Он за ручку с разными там гитлерами по утрам здоровкается.
Над Юрием Васильевичем наклонился бородатый мужчина в цветастой рубахе, чуть пошатываясь, шепелявил:
— Ну, ты скажи, Юрий, можем мы верить энтим, немцам? — Бородатый старался говорить внушительно, трезво, что давалось ему с трудом. — В германскую, когда я воевал з ими, у них таки каски были с шишечками… Дак я под эту шишечку и брал германца на мушку, — забыв уже, что спрашивал вначале, шепелявил бородатый.
— Это кто, мама? — шепнул Топольков.
— Да дядька твой, Терентий, на хуторах он живет…
Неожиданно разобрав шепот племянника, Терентий обиделся:
— Сукин ты сын, Юрка! Дядьку родного забыл… А ты помнишь, как я тебе «петушков» на палочке привозил вот таких? — И показал размером с детскую головку.
Юрий Васильевич вспомнил дядьку Терентия и «петушков»… Был тогда дядька заметно моложе и без бороды.
Гости, захмелев, раз от разу все громче кричали «горько».
Уже ярко горели от поцелуев Машины губы, а гости все не унимались… «Смешно сказать: в первый раз целуюсь со своей женой… — с веселостью подумал он. — Маша — моя жена…» Ему захотелось произнести это слово:
— Жена…
— Что, Юра?
— Ничего, Машенька, я очень счастлив…
Маша тихонько засмеялась:
— Ты просто пьяненький…
А к Юрию Васильевичу подходили и подходили близкие и дальние родственники, все, кто помнил его с детства, играл с ним в лапту, в казака-разбойника… И каждый просил уважить, выпить с ним…
— Был ты в детстве, Юрик, такой болезный, — тоже уже в крепком подпитии говорил Никита Фомич. — А теперь гляди — державу нашу за границей представляет. Слышите все, Юрий наш представляет за границей Советскую державу. — Никита Фомич поднялся с полной стопкой белой: — Давайте выпьем за это…
— Выпьем, выпьем… беленькой!..
— Не могу я уже беленькой…
— Тогда медовухи, она солодкая…
Крепкий приторно-сладкий напиток обжег горло. Юрий Васильевич отдышался. Все казались ему такими близкими, родными, — все, кого он знал и кого не знал.
— Был я раз на немецкой свадьбе, — заговорил он и с ужасом понял, что язык его заплетается. — Так они там, — экономя слова, продолжал он, — маленькую бутылку шампанского вот в такую цебарку поставили и льдом обложили, и все…
— Сколько ж человек их было? — поинтересовался какой-то трезвый.
— Двенадцать человек, — с трудом проговорил Топольков. И, сомневаясь, что его поняли правильно, показал на пальцах. — Вон сколько!
— Одно слово — немцы, — презрительно обронил кто-то.
Что было дальше, Юрий Васильевич, к своему стыду, не помнил.
Проснулся он уже перед рассветом на мягкой перине, скомканная подушка была под боком, Маша лежала рядом. Молочно-лунный свет освещал ее спокойное во сне лицо. Оно было таким нежным и таким молодым, что у Юрия Васильевича сладко заныло сердце…
Но тут же, вспомнив вчерашнее, Юрий Васильевич, недовольный собой, повернулся. По каким-то неуловимым признакам он почувствовал, что и Маша тоже проснулась.
— Маша, ты не спишь?
Она помолчала немного.
— Нет…
— Ох, проклятая эта медовуха, после нее ничего не помню… Ты прости меня… Я ж не пью, а тут…
— Ну что ты, Юра… Это ж свадьба… И я люблю тебя…
— Милая моя…
Свадьбе полагалось быть трое суток. На второй день купали в корыте матерей — Глафиру Андреевну и Машину мать. Был, значит, у матери один сын, теперь — двойня: сын и дочь. Потом возили всех близких на тачке по улице до магазина, там вываливали в снег, требовали выкупа. Возвращались с бутылкой водки, по дороге останавливались, кричали: «Не едет, колеса скрипят, надо смазать…» Раскупоривали бутылку водки, каждый пригубливал, и ехали дальше.
На третий день били кур, ели суп с лапшой, похмелялись…
Свадьба — радость, а расставание — слезы. На вокзале Маша ухватила Юрия Васильевича по-бабьи и запричитала…
— Маша, милая, перестань… Скоро март, а в июне ты приедешь ко мне…
В поезде Юрий Васильевич забрался на вторую полку. Разговаривать ни с кем не хотелось.
Мерно постукивали колеса на стыках рельсов.
Топольков думал о Маше, об их будущей совместной жизни в Берлине. При воспоминании о Берлине уже другие мысли, другие заботы овладели им.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
В Берлин Топольков приехал 27 февраля. Доложил послу о прибытии и получил задание:
— Первого марта в Лейпциге открывается традиционная весенняя ярмарка. Затем будет ярмарка в Вене. Немецкие власти проводят ее под девизом «Сотрудничество стран в «Новой Европе». Соберите как можно более полную информацию о настроениях представителей прессы и посетителей выставки.
По приезде в Берлин Топольков собирался подыскать себе новую квартиру, где они могли бы жить с Машей. Комната, которую он снимал у фрау Мюллер, была малопригодна для семейной жизни. Он хотел найти изолированную квартиру. Когда Топольков поселился на Клюкштрассе, он был всего-навсего временным представителем ТАСС в Берлине с весьма скромным окладом. Став пресс-атташе, он давно мог снять изолированную квартиру, но до поры до времени его это не интересовало.
Кроме того, он считал, что ему полезно жить в немецкой семье, чтобы ближе наблюдать быт и совершенствовать свой немецкий. Теперь все эти мотивы отпадали, немецким он владел в совершенстве.
В тридцать девятом году Эрику призвал «Трудовой фронт». Она должна была два года отработать на каком-либо военном предприятии.
Эрике еще повезло: она попала на завод Хейнкеля в Ораниенбург, около Берлина, и могла часто наведываться домой.
В первый раз она приехала в светло-синем платье-спецовке и красной косынке — все девушки «арбайтсдинст» носили такую форму. Топольков застал ее с заплаканными глазами.