Изменить стиль страницы

Вторым их приятелем был алтарист. Тяжеловат он был для гулянок, туда не ходил, зато держал дверь открытой для любого соседа, с которым мог выпить. Алтарист не пропускал никого из тех, кто жертвовал приношения, с каждым осушал хотя бы по рюмочке, а с красивыми и состоятельными Канявами — закусывая после этого их же приношениями. Он был зажиточным и притом нескупым человеком, словом, «милягой», как почти каждый любитель спиртного.

Закусить пивко «оглодками» (так алтарист называл твердый сыр, который ему было не под силу разжевать до конца) или, хлебнув горькой, перехватить колбасы ты всегда мог если не у одного, так у другого святого отца. Ну, а поскольку все пили в меру, хотя и в свое удовольствие, то особого греха или позора в этом никто не усматривал. Разве что у алтариста нос становился все сизее, набухал все больше. Он и говорить-то стал в нос. А викарий с Винцасом теперь то и дело поглядывали в окно: не настал ли повод совокупно выпить — в меру, ясное дело, как и положено приличным людям, подающим всему приходу пример для подражания. Местечко и святая братия стали все чаще испытывать потребность обсудить сообща якобы безотлагательную хозяйственную нужду, собраться на пару часиков, а порой и вовсе не возвращаться домой на обед.

Со своей стороны, и Канявы стяжали себе во всей округе славу хлебосолов. Все чаще в их деревне стали появляться чужаки, и ни одного из них супруги Канявы не отпускали «сухим». Крестный Ваурус только плечами пожимал да причмокивал, сокрушаясь по поводу того, что его крестник Винцас этакую прорву добра процеживает через рот, в то время как деньги следовало бы положить в банк да наращивать проценты. По правде говоря, проку от Канявы банку не было никакого, он даже счет там не открыл, ну, а поскольку пили супруги умеренно, то и по миру идти не собирались; у них работал Антанас, следил за хозяйством, соблюдал сроки, а когда они подпирали, не раздумывая совал косу самому хозяину, и тот с удовольствием делал по хозяйству все, что требовалось.

Винцас ошибся, думая, что с женитьбой позабудет про все на свете, про свои занятия, что ему достаточно будет любоваться прелестными глазками юной женушки, что потеха якобы заменит ему работу. Право слово, уже спустя полчаса он скучал без своей Уршули, однако это не гнало его домой, не заставляло бросать все и сидеть, уцепившись за ее юбку. Наоборот, чем сильнее скучал Винцас по своей подруге, тем рьянее он работал с напарником, и притом ничуть не хуже, чем зимой в лесу. С той же неукротимостью Винцас обрабатывал землю: корчевал кусты, копал канавы и пруды, чтобы скотине было где напиться, а птице поплескаться. И вот за три года поля были размежеваны, очищены, не хуже, чем у самого Зубоваса, а в них не счесть было холеной, отборной скотинки.

За что Винцас ни брался, все делал с размахом. Семейную жизнь он тоже начал с замысла иметь кучу детей, поэтому время от времени заводил с женой такой разговор:

— Недолго тебе, Уршуля, тонкой, как шпулька, ходить осталось. Глядишь, и парочка крикунов за юбку уцепится. Ну, а там еще пять-шесть появится. И будешь ты с ними в загоне резвиться, в орешнике да на лугу, совсем как наша полосатая киска. — И от радости стискивал ее плечи.

Уршуля, скромно потупившись и разглядывая свои башмачки, лишь нежно и ласково улыбалась.

— Как бог даст, Винцялис. Было бы здоровье. Раз уж до сих пор нам с тобой всего хватало, то и в малютках недостатка не будет.

Но увы, время шло, супруга Антанаса уже заметно погрузнела, а Уршуля пока не замечала в себе никаких перемен. Винцас успокаивал ее, а заодно и себя:

— Разве с тобой одной так? Подождешь годик-другой и переменишься.

— Дай-то бог.

Уршуля тем временем принялась с почтительной жертвенностью отсчитывать дни, оставшиеся Оне. Спустя девять месяцев без десяти дней, господь наградил Ону крепким мальчонкой с растопыренными ручками и ножками, будто он собирался сразу же тяжко трудиться; прожорливый и неугомонный крикунишка орал не по причине нездоровья, а от нечего делать; так уж устроена жизнь: нужно спать, кричать да кушать.

Антанас сходил с ума от радости. Мощный рев малыша, казалось, шилом пронзал уши, зато отцу он был милее певучей гармоники, которую сколько ни слушай — не наслушаешься.

Сложив руки, Антанас смотрел на него и, похоже, готов был преклонить колена, как перед Вифлеемовыми яслями. А на свою супругу стал глядеть с ужасом, как на некий таинственный сосуд. Порой он не решался даже словом с ней переброситься и лишь чутко прислушивался, боясь пропустить какую-нибудь просьбу. Муж тут же бросался исполнять ее и был недоволен, что от него так мало требуют.

Став матерью, Она почувствовала себя в родном гнездышке самой настоящей королевой. С появлением малыша она ударилась в мистику, все глубже проникалась верой в божье провидение, все чаще искала в нем опору, все исступленнее почитала всевышнего и его деяния.

Младенец приводил в восторг и умиление Винцаса и его супругу; не было дня, чтобы они не заглянули в дом, где жили работники; с улыбкой наблюдали, как мальчонка спит, сосет грудь или сучит ручками-ножками. А однажды чуть не лопнули со смеху, когда малыш стал сосать палец ножки. Оба они, не ожидая приглашения, вызвались быть крестными. Для Антанаса и его жены это было еще одним проявлением уважения со стороны хозяев и доставило радость.

Спустя полтора года Она родила дочку, тоже горластую, а Уршуле по-прежнему надеяться было не на что. У молодой женщины опустились руки: она видела свое призвание в том, чтобы быть матерью, и никак не могла стать ею. На словах Винцас прикидывался, что им это вовсе ни к чему, а в душе чувствовал такую пустоту, что пространства, в которых протекала его жизнь, угнетали его. Куда бы он ни шел, чтобы ни делал, Винцас вечно будто озирался, не появится ли из потаенного уголка живое существо и не примется ли резвиться на полу, как котенок, и сам же улыбался своим фантазиям, а потом сникал и возвращался в избу — то ли помрачнев, то ли не отдавая себе отчета, что же привело его в дом.

Вроде бы красота, простор, богатство, а неприютно. Все сильнее тянуло увеличить свою небольшую семью хотя бы за счет чужих, побыть с Антанасом и его домочадцами, отгородиться от мира их шумным гомоном, раствориться в их беззаботных и дружеских улыбках.

Пожалуй, этим и объяснялось намерение Винцаса Канявы построить баню в деревне Таузай, вторую в приходе. Одна была у местечковых евреев. Жемайты не имеют обыкновения париться или купаться; умываются собственным потом во время тяжелой работы; кадушка теплой воды — у них редкая причуда: разве что раз в год, в сочельник. Однако же если подворачивается случай, в бане моются охотно и со смаком.

Канява соорудил «первостатейную» баню, с предбанником и раздевальней; печь сложил из крепких камней, а над опечьем соорудил кожух и трубу — дымоход, чтобы не было угарно и голова не болела; выкопал он и небольшой колодец, прямо у двери; выскакивай нагишом наружу да зачерпывай воду. Так что ни в холодной, ни в горячей нужды не было.

И стали соседи напрашиваться со своим топливом; в субботу вечером нужно было прислать к Каняве подростка-батрака или пастушонка, чтобы истопить баню. Каждую вторую субботу дрова присылали святые отцы. Алтарист, кабы не чересчур сизый нос да огромный живот, был вполне здоровым, крепким стариканом и ощущал потребность в том, чтобы встряхнуться, разогнать застоявшуюся кровь, «освежиться» после нескончаемого приема спиртного. А викарий видел в этом донельзя живое развлечение — подурачиться в самой бане во время мытья-купанья, похлестаться веником, а затем пойти охлаждаться к Канявам.

Это была целая процедура, для которой викарий брал шесть бутылок баварского, а алтарист — поллитра водки, — той, что подороже, за 60 копеек. Настоятель обычно отправлялся из бани прямо домой, Канявы его к себе не приглашали: что делать с гостем, который ни к чему не притрагивается? А с этими двумя можно было «охлаждаться» до второго пота; тем временем хозяйка ставила на стол кипящий самовар, подавала масло, сыр, а порой и ветчину, хотя сама по субботам от мясного воздерживалась.