Зреет порой внутри человека некий невидимый нарыв. Целый год он растет, разбухает от гноя и все внутри. Человек становится раздражительным, страдает бессонницей, не понимая, в чем дело, пока врач не нащупает, где этот нелюдим-душевыматыватель, и не проткнет его прямо сквозь здоровое тело. Операция эта опасна, потому как проделывают ее глубоко в теле и вслепую. Только если удается не задеть попутно здоровые органы, больной в два счета становится здоровым и веселым.
Такая болячка зрела и внутри Северии, правда, незаметно, поскольку женщина и понятия не имела, отчего ей так понравилось собирать грибы в березняке, что кончался на спускающемся в низину косогоре; оттуда сквозь макушки деревьев видна была деревня Аужбикай: зоркий глаз мог разглядеть даже избы Пукштасов и Шюкштасов. Что за березняки были вокруг имения Савейкяй! Все три леса сходились у поля и казались посаженными человеком. Вокруг светло, как в храме, в котором зажжены стеариновые свечки. Так оно и казалось, когда поутру первые лучи восходящего солнца опаляли кроны деревьев. Березки стройные, высокие, не перестарки какие-нибудь, не корявые — береста с любой легко снимается, начиная от самых корней.
Березы ведут меж собой совсем иной разговор, чем ели и сосны. Да и настроение рождают другое. Ельники коварны — уж слишком в них темно, неприютно и страшно. Сосняки чересчур серьезны и надменны, жутковато там, зато у них есть одно достоинство: можно вовремя заметить опасность, не угодить в ловушку или западню, а значит, спастись. Березняки же и не страшны, и не коварны, только вот завлекалы, шельмецы этакие. Знай листочками крохотными шелестят — ш-ш-ш, мол, все в порядке, ан не тут-то было: глядь — а ты уже в другом конце рощи. И болтают-то они пустое, нет, чтобы дух твой ввысь устремлять — знай к грибам его склоняют…
Один из березняков кончался обрывом, что навис над речушкой Гейше, на берегу которой стояла деревня Гейшяй, родина Раполаса Гейше. Северии нравилось, что их фамилия была у всех на устах, что все знают ее. И в то же время ее удручало, что оставшиеся там, в долине, родственники с такой же фамилией — Гейше — были их явными врагами: никто из них не пришел на свадьбу, они только и знали, что честить да мешать с грязью Раполаса, дескать, на кой прах ему все это понадобилось на старости лет, ведь сам же зарекся не жениться, перепоручив эту «работу» брату Довидасу, а теперь… Довидас женился, наплодил ребятишек полон воз, оттого напугала его свадьба и ненадежное положение брата: а ну как прогонят Раполаса из поместья, куда ему податься, если не домой, где и без того народу тринадцать на дюжину. Эти страхи Довидаса были не внове для Раполаса и его жены, и супруги дали зарок ни в жизнь не возвращаться назад.
Если бы не это, косогор над речкой был бы по-настоящему живописен и радовал глаз. Где-то далеко-далеко внизу журчала речушка. Можно было незаметно пройти берегом километров пять, не меньше. Кроме берез, на склонах росло множество самых различных лиственных деревьев, почти все они встречались в Литве: тут тебе ильм, вяз, крушина и калина, рябина, ясень, дуб, ольха, бук, осина, верба, ракита, бредина. Северия узнавала их и каждому радовалась по-иному.
Красив был этот косогор, и все же Северии милей был другой, с которого открываются дали необъятные… вплоть до самой ее деревни Аужбикай; он зарос в основном орешником, потому как обращен был к долине, в солнечную сторону, оттого и орехов там было больше, и все один к одному. Больше собирали тут, на припеке, и земляники, до которой Северюте с детства была большая охотница.
С того пригорка и впрямь открывалась неоглядная ширь, ибо долина простиралась на несколько миль. Северия, насобирав полный кузовок грибов, подолгу глядела отсюда вдаль, любовалась простиравшейся перед ней ширью и грустила о чем-то своем, не слишком торопясь вернуться к себе на равнину, где и вправду было тоскливо.
Начнем с того, что помещичий двор был величиной чуть ли не с поле. С трудом можно было догадаться, что за человек стоит на другом конце двора. Северия привыкла к тесным огороженным дворикам, оттого этот и не казался ей двором — поле да и только, все на виду, без ограды, и даже проселочная дорога его перерезает. Повсюду разбросаны солидные дворовые постройки, сложенные из обтесанных только с одной стороны камней. Такие, не уступающие египетским пирамидам, хоромины не возведешь только наемной силой, тут требуются рабы. Хороши они были, эти постройки, ничего не скажешь, и догляд за ними был строгий, а все же казались неуютными — уж больно огромны.
Самым неуютным был жилой дом, тоже без надобности громадный, хотя и одноэтажный и деревянный. Обращенный фасадом к северу, он вечно находился в тени, и казалось, от него тянет холодом в самый разгар лета. Обратной стороной дом глядел на солнце, но окна выходили в сад, который, несмотря на свою обширность, тоже не пропускал света, ибо так густо был обсажен вокруг елями, что даже трава под ними не росла. Сад был запущенный, одичалый, его обнесли высокой оградой, чтобы не забрались воры и подпаски.
Во дворе взгляд задерживался лишь на некрасивом пруде довольно внушительных размеров, со стоячей, загаженной птицами водой, не желающей даже отражать росшие по его краям ивы — старые, корявые, с обрубленными верхушками. Их одичалый вид в таком культурном поместье производил поистине гнетущее впечатление.
Вообще-то тут было довольно красиво, но все какое-то зловещее, чужое. Не чувствовалось, чтобы хоть что-нибудь было сработано любящей рукой. Владелец поместья здесь не задерживался, мотаясь по заграницам и собственным дворцам; наемные управляющие только и делали, что обворовывали его, зная, что им тут не век вековать. Крепостные же, как и положено рабам, работали из-под палки, через пень-колоду. Все тут были временными жильцами, оттого даже девушки не позаботились о том, чтобы засеять хоть грядку какой-нибудь рутой-мятой.
Одна тучка на другую наползает. А вторая-то такая, что все вокруг собою заслоняет. Продолжайся все счастливо, может быть, нарыв, именуемый Миколасом, и набух, как на дрожжах. В несчастье же он захирел. Несчастьем для супругов Гейше, срамота и сказать, оказалось то, что все остальные крепостные сочли за величайшее счастье: освобождение от крепостной зависимости.
Уже по окончании проигранной Крымской войны всем стало ясно: крепостному праву долго не продержаться… Может, потому и в Савейкяй терпели распорядителя, которого работники если и побаивались, то скорее как человека, а не как надсмотрщика, имеющего право пустить в ход плетку. Да Гейше ею и не пользовался. А уж ко времени женитьбы и вовсе вынужден был засунуть ее за стреху: крепостные вконец «заблудили». Обойдет распорядитель дворы, наорется, накричится — чтобы с понедельника столько-то работников вышло на работу, а поутру насчитает всего-навсего пять-шесть душ, и делай потом, что хочешь: ни к работе их приставить, ни отпустить ко всем чертям.
И мужикам, и помещикам было ясно, что придется «отпустить людей», причем не из милости, а из-за стечения обстоятельств. Не отпустишь — вспыхнет революция. Отпустишь — опять-таки ничего хорошего: «народ» совсем «заблудит». Если уж люди сейчас от работы отлынивают, когда их бичом стращают да наказывают, то чего ж от них ждать, когда не станет над ними присмотра? Будут день-деньской дрыхнуть, по корчмам напиваться да растаскивать по бревнышку поместье.
Эти доводы казались помещикам резонными и логичными. Им не доводилось видеть таких, кто трудился бы в охотку, не подневольно, иными словами, на себя. Все они в один голос вопили о людском благе, о спасении людей, а сами при этом думали о своей собственной, помещичьей корысти. Их устами кричала их мошна, их неописуемый страх: куда ж нам потом без них, без рабов? Вон и в священном писании сказано: «…канавы рыть не умею, нищенствовать не подобает»…
Духом поместья пропитался и Раполас Гейше. И хотя, как умный крепостной, он ждал свободы, однако его собственное положение, это порождение крепостничества, убеждало его в том, что с «роспуском» людей с голоду подохнет не он, а эти «лоботрясы».