— Заходи, Евстигней Саввич. Поди, стосковался по баньке-то, приветливо встретил купца Гаврила.
— Стосковался, Гаврила. Экая благодать, — радуясь бане, вымолвил Евстигней.
Разделся в предбаннике, малость посидел на лавке и шагнул в жаркое сугрево мыльни. Зачерпнул в кадке ковш горячей воды и плеснул на каменку. Раскаленные камни зашипели, Евстигнея обдало густыми клубами пара. Он окатил себя из берестяного туеска мятным квасом и полез на полок, сделанный из липового дерева. Обданный кипятком, окутанный паром, полок издавал медовый запах. Евстигней вытянулся и блаженно закряхтел.
— Зачинай, Гаврила.
Гаврила вынул из шайки распаренный веник и стал легонько, едва касаясь листьями, похлопывать Евстигнея. А тот довольно постанывал.
— У-ух, добро!.. О-ох, гоже!
Тело нестерпимо зачесалось.
— Хлещи!
Но Гаврила как будто и не слышал приказа, продолжал мелко трясти веником, задоря хозяина.
— Хлещи, душегуб!
Гаврила и ухом не повел: купец банного порядка не ведает. Кто же сразу хлещется.
— Рано, Евстигней Саввич. Ишо телеса не отпыхли.
— А-а, лиходей!
Евстигней свалился с полока, выдул полный ковш ядреного кваса и плюхнулся на лавку.
— Передохни, Евстигней Саввич! А я покуда ишо веник распарю, — молвил Гаврила.
Потом он вновь плеснул на каменку, подержал веник над паром и окатил квасом Евстигнея.
— Вот топерь пора. Ступай на правеж, Евстигней Саввич.
— Ишь, душегуб, — хохотнул Евстигней, забираясь на полок. — Правь, дьявол!
Гаврила принялся дюже стегать Евстигнея, а тот громко заахал, подворачивая под хлесткий веник то живот, то ноги, то спину.
После каждой бани Евстигней оказывал Гавриле милость: ставил «за труды» яндову доброй боярской водки. Гаврила низко кланялся, напивался до повалячки и дрых в бане.
Явился в покоя Евстигней довольный и разомлевший. Выпил меду и повелел звать приказчика.
Тот вошел в покои, маленький, остролицый, припадая на правую ногу. Остановился в трех шагах, согнулся в низком поклоне.
— Слушаю, батюшка.
Евстигней помолчал, исподлобья глянул на приказчика.
— Ну, а как Варвара моя?.. Не встречалась ли с молодцом залетным?
— Варвара Егоровна? Глаз не спускал, батюшка. В строгости себя, блюла. Не примечая за ней греха.
— Ну, ступай, ступай, Меркушка. Поутру зайдешь.
Евстигней поднялся в светелку. Жена и девки все еще сидели за прялками.
— Чаво свечи палите? Наберись тут денег. Спать, девки!
Девки встали, чинно поклонились и вышли в сени. Евстигней же опустился на мягкое ложе.
— Подь ко мне, матушка.
Варвара залилась румянцем:
— Грешно, батюшка.
— Очумела. Аль я тебе не муж?
— Муж, батюшка. Но токмо грешно. Пятница[89] седни.
— Ниче, ниче, голубушка. Бог простит… Экая ты ядреная.
— Да хоть свечи-то задуй… Ой, стыдобушка.
Холопы стаскивали с подвод хлеб и носили в амбар. Кули тяжелые, пудов по шесть. Один из холопов не вы держал, ткнулся коленями в землю, куль свалился со спины.
— Квел ты, Сенька.
Холоп поднялся, увидев князя, поклонился.
— Чижол куль, князь.
— Да нешто тяжел? — Телятевский подошел к подводе, взвалил на спину куль и легко понес в амбар. Вернулся к возу и вновь ухватился за куль.
Молодой холоп Сенька, седмицу назад подписавший на себя кабалу, оторопело заморгал глазами. Двадцать лет прожил, но такого дива не видел. Князь, будто смерд, таскает кули с житом! Стоял, хлопал глазами, а Телятевский, посмеиваясь и покрикивая на холопов, продолжал проворно носить тяжеленные ноши.
— Веселей, молодцы!
К Сеньке шагнул ближний княжий холоп Якушка, слегка треснул по загривку.
— Че рот разинул? Бери куль!
Якушка к причудам князя давно привык: не было, пожалуй, дня, чтобы Андрей Андреевич силушкой своей не потешился. То с медведем бороться начнет, то топором с дубовыми чурбаками поиграет, а то выберется за Москву в луга да и за косу возьмется. Любит почудить князь.
Телятевский, перетаскав с десяток кулей, прошелся вдоль ларей, поглядывая, как холопы ссыпают ржицу. Взял горсть зерен на ладонь. Доброе жито, чистое, литое. Такой хлеб нонеча редко увидишь: оскудела Русь мужицкой нивой. Вотчины запустели, страдники, почитай, все разбежались. Остались в деревеньке убогие старцы. Тяжкие времена, худые. Гиль, броженье, бесхлебица. Хиреет боярство, мечется в поисках выхода Борис Годунов.
Телятевский же пока особой нужды не ведал: жил старыми запасами и торговлей, обходя стороной беду. Князь Василий Масальский как-то высказался:
— Невдомек мне, княже Андрей Андреич, как ты затуги не ведаешь? Я с каждым годом нищаю, у тебя ж полная чаша.
Телятевский негромко рассмеялся.
— Не слушал моих советов, Василий Федорович. Вспомни-ка, как я тебе говаривал: поставь мужика на денежный оброк и начинай торговать. Так нет, заупрямился, посохом стучал: «Князью честь рушишь! В кои-то веки князья за аршин брались. Срам!» Вот теперь и расхлебывай. Мужики в бега подались — ни хлеба, ни меду, ни денег в мошне. Пора, князь, и за ум браться. Коль с купцами знаться не будешь да деньгу в оборот не пустишь, по миру пойдешь. Пошла нынче Русь торговая.
Нет, не зря он все годы запасал хлеб и выгодно продавал его северным монастырям да иноземным купцам. Вот и этот хлеб в ларях пора втридорога сбыть.
После полуденной трапезы, когда вся Москва по древнему обычаю валилась спать, князь Телятевский приказал позвать к нему купца Пронькина.
Вошел в покои Евстигней Саввич степенно. Оставил посох у дверей, разгладил бороду, перекрестился на кивот.
— Как съездил, Евстигней?
— Не продешевил, батюшка. Пятьсот рубликов из Холмогор привез.
— Хвалю. Порадел на славу, — оживился Телятевский. В Холмогоры он отправил с Евстигнеем восемь тысяч аршин сукна. Закупили его за триста рублей, а продал Евстигней чуть не вдвое дороже. А, может, и втрое, но того не проверишь. Один бог ведает, какой барыш положил Евстигней Пронькин в свою мошну.
— Отдохнул ли, Евстигней?
— Отдохнул, батюшка. Завтре по лавкам пойду.
— По лавкам ходить не надо. Пусть приказчик твой бегает. А ты ж, Евстигней, снаряжайся в новый путь.
— Я готов, батюшка. Велико ли дело?
— Велико, Евстигней. Повезешь хлеб в Царицын. Много повезешь. Двадцать тыщ пудов.
Евстигней призадумался, кашлянул в кулак.
— Как бы не прогореть, батюшка. По Волге ноне плыть опасно, разбой повсюду.
— Поплывешь не один, а с государевыми стругами. Повелел Федор Иванович отправить хлеб городовым казакам. Охранять насады будут двести стрельцов.
— Тогда пущусь смело.
— В Царицыне сидят без хлеба. На торгу будут рады и по рублю за четь взять. Разумеешь, Евстигней?
— Разумею, батюшка. Велик барыш намечается.
— Надеюсь на тебя, Евстигней. Коль продашь выгодно и деньги привезешь — быть тебе в первых купцах московских.
— Не подведу, милостивец.
ГЛАВА 8
ЛИХОЙ КАЗАК ГАРУНЯ
Казаки выехали на крутой яр, и перед ними распахнулась величавая, сияющая в лучах теплого ласкового солнца, полноводная, раздольная Волга.
— Лепота-то какая! — ахнул Нечайка Бобыль, сдвигая на кудлатый затылок шапку.
— Лепота! — поддакнули казаки.
Левобережье золотилось песчаными плесами и отмелями, с бесчисленными зелеными островками, над которыми носились крикливые чайки. Болотников глядел на синие воды, на заливные луга с тихими, сверкающими на солнце озерцами, на голубые заволжские дали и думал с каким-то приподнятым, бодрящим душу упоением:
«Велика ты, Волга-матушка! Раздольна… Сесть бы сейчас в стружок и плыть-тешиться на край света. И ничего-то бы не ведать — ни горя, ни печали… Ох, велика да раздольна!»
Долго любовались казаки матушкой Волгой, долго не отрывали глаз от безбрежных заречных просторов.
— Дошли к сестрице донской, — тепло молвил дед Гаруня. — Почитай, лет двадцать Волги не видел. И красна ж ты, матушка!
89
В пятницу — в день распятия Христа — близость между супругами не позволялась.