Изменить стиль страницы

Первым делом Васюта заявил о своем намерении Болотникову, Тот в ответ рассмеялся!

— Да ты холостым-то, кажись, и не хаживал. А как же ясырка твоя? Давно ли с ней распрощался?

— Ясырка ясыркой. То нехристь для забавы, а тут своя, донская казачка. И такая, брат, что не в сказке сказать…

— Ужель Любава тебя присушила? А я-то думал, вовек не быть тебе оженком, — продолжал посмеиваться Болотников.

— Все, Иван, отгулял. Милей и краше не сыскать… Да вот как на то Солома глянет? Казак он собинный. Вечор меня из дому выгнал. Ложкой об стол… Ты бы помог мне, Иван.

— Солома — казак серьезный.

Болотников, перестав улыбаться, искоса, пытливо посмотрел на Васюту.

— Давно ведаю тебя, друже. Славный ты казак, в товариществе крепок, да вот больно на девок падок. Побалуешься с Любавой и на другую потянет. А казачка она добрая. Как же мне потом с Соломой встречаться?

— Да когда ж я тебя подводил! — вскричал Васюта и, распахнув драный зипун, сорвал с груди серебряный нательный крест. — Христом-богом клянусь и всеми святыми, что до смертного часа с Любавой буду!

— Ну, гляди, друже. Будь своему слову верен… Дойду до Соломы, но коль откажет — не взыщи. Я не царь и не бог, тут, брат, дело полюбовное.

С раздорским есаулом родниковский атаман покалякал в тот же день. Повстречал его у Войсковой избы.

— Ваську Шестака ведаешь? — без обиняков приступил к разговору Болотников.

— Как не ведать, — хмыкнул Солома. — Он что у тебя совсем рехнулся? На стенах, кажись, без дуринки был.

— Кровь в казаке гуляет, вот и ходит сам не свой. Любава твоя дюже поглянулась, жениться надумал.

Солома насупился, над переносицей залегла глубокая складка, глаза построжели.

— О том и гутарить не хочу. Одна у меня Любава. Нешто отдам за Ваську дите малое?

— Видали мы это дите. Не Любава ли лихо ордынца била?

— Все били — и стар, и мал.

— Вестимо, но Любаву твою особо приметили. А ты — «дите».

— Рано ей замуж, — еще более нахохлился Григорий Солома.

Любил он дочь, пуще жизни любил. Сколь годов тешил да по-отечески пестовал! Сколь от беды и дурного глаза оберегал! Души в Любаве не чаял, был ей отцом, и заступником, и добрым наставником. Часто говаривал:

— Ты, дочка, на Дону живешь. А житье наше лихое, казачье. Сверху бояре жмут, с боков — ногаи и турки, а снизу татаре подпирают. Куда ни ступи всюду вражья сабля да пуля. Вот и оберегаю тебя от лиха.

— А ты б, батюшка, к коню меня прилучил да к пистолю. Какая ж из меня казачка, коль в избе сидеть буду, — отвечала отцу Любава.

— Вестимо, дочка, та не казачка, что к коню не прилучена, — молвил Григорий Солома и как-то выехал одвуконь с Любавой за крепость. Через неделю она вихрем скакала по ковыльной степи. Озорная, веселая, кричала отцу:

— Славно-то как, тятенька! Ох, как славно!

Научил Григорий дочь и аркан метать, и стрелу пускать, и пистолем владеть. Наблюдая за Любавой, довольно поглаживал каштановую бороду.

— Хлопцем бы тебе родиться. Да храни тебя бог!

Хранил, оберегал, лелеял.

И вот как снег на голову — ввалился молодой казак в избу и бухнул: «Отдай за меня Любаву»! Это богоданную-то дочь увести из родительского дома? Ишь чего замыслил, вражий сын!

— Не пора ей, Болотников, ты уж не обессудь, — стоял на своем Солома.

Болотников глянул на есаула и по-доброму улыбнулся.

— Ведаю твое горе. Дочку жаль. Да ведь не в полон отдавать, а замуж. Как ни тяни, как в дому ни удерживай, но девке все едино под венец идти. Самая пора, Григорий. Любаве твоей восемнадцать минуло. Не до перестарок же ей сидеть.

— Любаве и дома хорошо, — буркнул Солома.

Гутарили долго, но так ни к чему и не пришли. Солома уперся — ни в хомут, ни из хомута. Знай свое гнет: не пора девке, да и все тут!

— Худо твое дело, Васюта, — молвил Шестаку Болотников. — Солому и в три дубины не проймешь.

Васюта и вовсе пригорюнился. Черная думка покоя не дает: «Не по душе я домовитому казаку. Отдаст ли Солома за голутвенного… Так все едино по ему не быть. Увезу Любаву, как есть увезу! Пущай потом локти кусает».

А Солома не спал всю ночь. Кряхтел, ворочался на лавке, вздыхал. Всяко прикидывал, но ни на чем так и не остановился. Утром глянул на Любаву, а та бродит как потерянная, невеселая, аж с лица спала.

— Что с тобой, дочь? Аль неможется?

— Худо мне, тятенька, — со слезами ответила Любава и замолчала.

— Отчего ж худо тебе? Не таись.

— Ты Василия прогнал… Люб он мне.

— Люб? Ужель чужой казак милее отца-матери?

— И вы мне любы, век за вас буду молиться. Но без Василия мне жизнь не мила. Он суженый мой.

Пала перед отцом Любава на колени, руками обвила.

— Пожалей, тятенька! Не загуби счастье мое. Отдай за Васеньку, христом тебя прошу!

Никогда еще Солома не видел такой дочь; глаза ее умоляли, просили участия и сострадания. И Солома не выдержал: украдкой смахнул слезу, протяжно крякнул и, весь обмякнув, поднял дочь с коленей.

— Люб, гутаришь, Васька?

— Люб, тятенька. Уж так люб! Благослови.

Григорий глянул на Любаву, тяжко вздохнул и молвил печально:

— Я твоему счастью не враг, дочь… Ступай за Василия. Кличь мать.

ГЛАВА 4

СВАДЬБА

И начались хлопоты!

Первым делом выбрали сваху и свата. О свахе долго не толковали: ею согласилась быть Агата. А вот на свате запнулись. Выкликали одного, другого, третьего, но все оказались в этом деле неумехи.

— Тут дело сурьезное, — покручивая седой ус, важно гутарил дед Гаруня. — Надо, чтоб и хозяевам был слюбен, и чтоб дело разумел, и чтоб язык был как помело.

— Да есть такой! — воскликнул Нечайка Бобыль. — Тут и кумекать неча. Устимушка наш. Устимушка Секира!

— Секира? — вскинув брови, вопросил Гаруня.

— Секира? — вопросили казаки.

И все примолкли. Устим с отрешенным видом набивал табаком трубку. Дед Гаруня, продолжал крутить ус, оценивающе глянул на Секиру и проронил:

— А что, дети, Устимко — хлопец гарный. Пусть идет к Соломе.

— Как бы лишнего чего не брякнул. Солома могет и завернуть экого свата, — усомнился казак Степан Нетяга.

— А то мы Секиру спытаем. Не наплетешь лишку, Устимко?

Секира раскурил от огнива трубку, глубоко затянулся и, выпустив из ноздрей целое облако едкого дыма, изрек:

— Не пойду сватом.

— Як же так? — подивился Гаруня. — То немалая честь от воинства.

— Ступай, Устимка, раз казаки гутарят, — произнес Мирон Нагиба.

— Не пойду, коль мне доверья нет, — артачился Секира.

— Тьфу, дите неразумное! — сплюнул Гаруня. — Да кто ж то гутарил? Я того не слышал. А вы слышали, дети?

— Не слышали! — хором закричали казаки.

— Добрый сват Секира!

— Любо!

Гаруня поднял над трухменкой желтый прокуренный палец.

— Во! Чуешь, Устимко, как в тебя хлопцы верят?

— Чую, дедко! — рассмеялся Секира, и лицо его приняло обычное плутоватое выражение. — Пойду свашить, Да вот токмо наряд у меня небоярский.

Вид у казака был и в самом деле неважнецкий. Не кафтан — рубище, шапка — отрепье, сапоги развалились.

— Ниче, — спокойно молвил Гаруня. — Обрядим. А ну, хлопцы, беги по Раздорам. Одолжите у домовитых наряд, Прибоярим Устимку!

И прибоярили! Часу не прошло, как стал казак хоть куда. Нашли для Секиры голубой суконный кафтан, расшитый золотыми узорами, новехонькую шапку, отороченную лисьим мехом, белые сапожки из юфти с серебряными подковами.

Но еще краше вышла к казакам Агата. Была она в багряной атласной шубке с круглым горностаевым воротом, в кокошнике из золотой ткани, богато расшитом мелким жемчугом. Статная, чернобровая, белолицая — глаз не отвести! Глянула лучистыми глазами на Болотникова, улыбнулась радостно. А Болотников будто только теперь увидел ее необычно яркую красоту, влажный блеск ласковых глаз, и какая-то смутная тревога пала на сердце.

«Славная же у Федьки женка», — невольно подумалось ему.