ностью, что в моем лице эти удары врагов народа поражали революцию. В этом мое оправдание, и я горжусь этим. Это сознание хладнокровно и упорно исполняемого долга поддерживало меня в самых тяжелых испытаниях. Придет день, и если этот радостный день застанет м^ня в тюремной камере — для меня безразлично, так как он найдет меня в обычном жилище, которое я мало иокндал за последние 12 лет. Торжествующая революция вырвала меня оттуда на мгновение, а изменники и душители революции снова толкают меня за тюремную решетку.
Голос Бланки крепнет, он пронизан гневом и ненавистью. Вся маленькая, бледная фигура Бланки словно вырастает на глазах, возвышается над барьером, ограждающим скамью подсудимых. Он обвиняет «алчную свору» политиканов, порожденных самой природой буржуазного общества. Бланки беспощадно срывает все покровы, обличая его гнусную порочность:
— Повсюду и везде царят обман, взяточничество и беспутство. Но терпенье доверчивых приходит к концу. Хищные аппетиты и бессовестное грабительство господствующих порождают неисчислимые страдания угнетенных. Общее разложение усиливается, скоро наступит хаос. И если не будет проведена радикальная реформа — общество погибнет... Если бы какая-нибудь сила могла бичом изгнать хищников на всех ступенях иерархической лестницы, циничная алчность уступила бы место бескорыстию, продажность чиновников сменилась бы честностью, а общественные должности перестали бы быть синекурами и защищались бы людьми долга, готовыми на самопожертвование, — какая внезапная и глубокая революция осветила бы все умы. Пример свыше всегда заразителен, бескорыстие тоже стало бы заразительным, как теперь продажность. Оно бы сделалось достоянием всех классов благодаря примеру власти.
Но речь Бланки вовсе не состоит только из общего изложения своих взглядов, из проявления чувства негодования и ненависти к классовому врагу. Он разбирает конкретные обвинения прокурора, уличает его в противоречиях, в явной лжи, в глупости. Он бичует его сарказ-мами и язвительным юмором. В ответ на обвинения, что якобы он добивался разгона Учредительного собрания, Бланки заявляет:
— Мы не стали бы тогда разговаривать три часа в палате, которую надо разогнать...
И затем он со знанием дела опытного заговорщика рассказывает о том, что следовало бы сделать, чтобы проникнуть в зал заседаний Бурбонского дворца, как надо было бы выгнать оттуда депутатов, обезоружить охрану и проделать все остальное, что необходимо для действительного, а не воображаемого разгона этого сборища, именуемого Национальным собранием.
Многие с изумлением отмечали, что вместо естественных чувств уныния, разочарования, упадка, апатии, равнодушия — как следствия осознания поражения революции — Бланки обнаруживает на суде в Бурже необыкновенное присутствие духа, непоколебимое стремление продолжать борьбу. Виктор Гюго писал по этому поводу: «Именно Огюст Бланки направляет дебаты, он говорит, повторяет, спрашивает, прерывает, вызывает жандармов, заставляет возвращаться свидетелей, допрашивает судей, приводит в замешательство всех. Однажды Дюпон-старший встретил Адольфа Бланки, брата Огюста, и сказал ему: «Я поздравляю Вас с той блестящей манерой, с которой Ваш брат ведет процесс в Бурже».
1 апреля наш старый знакомый Фюльжанс Жирар в качестве адвоката выступает в защиту Бланки. Генеральный прокурор отвечает ему, снова рассматривает всю политическую карьеру Бланки. 2 апреля он спрашивает подсудимого, не хочет ли он что-либо добавить в свою защиту.
— Если бы у меня, — отвечает Бланки, — оставалось малейшее сомнение в беспощадной ненависти властей, которые преследуют меня, так мне не нужно было бы покидать стен суда, чтобы убедиться в этом. Я удовлетворен тем, что все маски сорваны и что этот процесс приобрел наконец свою истинную окраску. Против меня поднято черное знамя, и мне объявлена беспощадная война, война не па жизнь, а на смерть!
Председатель суда прерывает его, но Бланки продолжает речь, напоминает о событиях мая 1839 года, о своей роли в них, о роли Барбеса...
— Не смейте касаться меня! — с яростью выкрикивает Барбес.
Тогда Бланки прямо касается «документа Ташеро», указывает на его сфабрикованный характер, но заключает, что этот вопрос должен быть исчерпан в другом месте. Это поддерживает своей репликой и Флотт. Ему снова возражает Барбес, говоря, что не может своим молчанием соглашаться с ложью, которую произносят в его присутствии. В конце концов участники внезапного спора на скамье подсудимых соглашаются в том, что здесь не место сводить счеты и стирать свое грязное белье в присутствии врагов. Бланки продолжает речь, заканчивая ее такими словами:
— Итак, я заключаю. Я заявляю, что в обвинении нет ни малейшего, ни одного элемента доказательства, и если судебный приговор может быть вынесен, то я назову такое правосудие осуждением по заранее принятому решению, я назвал бы его даже бесчестьем и позором истории.
Председатель суда спрашивает, не хочет ли кто-либо из обвиняемых сказать что-либо. И тогда встает Барбес и начинает длинную обвинительную речь против Бланки. Случилось именно то, чего намеренно добивался прокурор, который в своей речи как бы случайно упомянул «документ Ташеро». Вспыхивает ожесточенная перепалка между подсудимыми, главным образом между Бланки и Барбесом. Инициатором этого позорного инцидента был исключительно Барбес. Он начал напоминать все спорные детали, связанные с «документом Ташеро». Бланки, естественно, вынужден был отвечать, хотя он делал это в значительно более сдержанной форме. Но преданный друг Бланки Флотт ведет себя иначе и кричит Барбесу:
— Вы покрыли себя сегодня позором!
— А я тебе скажу, — отвечает Барбес, — что ты лакей одного субъекта, но воображаешь себя республиканцем!
— Подожди, — грозит Флотт, — я с тобой еще разделаюсь, а пока — довольно...
Долго, тягостно долго продолжалась эта тяжелая сцена распри между революционерами, которую с удовлетворением созерцали их общие враги. Барбес, поддавшись обуревавшей его давно ненависти к Бланки, утратил всякую способность контролировать свои слова. Вражда между революционерами всегда была и всегда будет самой большой радостью для их общих врагов. И на этот раз они такую радость вкусили сполна...
2 апреля 1849 года Верховный суд объявил приговор. Шесть обвиняемых были оправданы, другие признаны виновными. Барбеса и Альбера осудили к изгнанию, но потом заменили это наказание тюремным заключением. Собрие получил семь лет тюрьмы, Распай — шесть, Флотт и Кантин — по пяти. Бланки приговорили к десятилетнему тюремному заключению.
Почему же он получил наибольшую меру наказания? Ведь он не призывал к разгону Учредительного собрания, как Юбер. Не составлял списков нового правительства, как Собрие. Не учреждал нового правительства в Ратуше, как Барбес и Альбер, и не издавал от его имени декреты... Его осудили на максимальную меру наказания исключительно из-за того, что он представлял, воплощал самую левую, революционную, социалистическую тенденцию революции 1848 года. Суд в Бурже признал таким образом совершившийся факт — Бланки стал вождем революционной, пролетарской партии Франции.
Бланки не побежден, хотя и осужден! Напротив, суд вывел его из состояния апатпи, безнадежности, которыми, например, дышало его письмо Лакамбру в августе 1848 года. Он снова оказался в своей стихлп, в гуще ожесточенной схватки. И если физически он побежден и снова загнан в тюремную камеру, то морально он — победитель! Он не только не запросил пощады. Он заявил, что будет всегда, до самого конца вести борьбу под тем знаменем, которое он развернул и высоко поднял на процессе в Бурже.
«Прекрасный остров»
Любая из многочисленных тюрем, в которых довелось сидеть Бланки, была жестоким надругательством над человеческим достоинством. На этот раз само название служит издевательским дополнением ко всем прочим обычным мерзостям тюрьмы. Однако до так называемого «Прекрасного острова» ему предстояло еще пережить 19-месячное заключение в крепости Дуллан, расположенной около Амьена на реке Сомме. Из Бурже семеро заключенных были доставлены в тюремной карете, из которой их выпустили лишь после того, как снова за ними захлопнулись ворота в крепостной стене старого форта. Когда-то это была одна из важнейших крепостей, защищавших Францию с севера. Крепости утрачивали свое стратегическое значение по мере развития военной техники. Но зато возрастала их роль в борьбе с внутренним врагом. Почти все они превратились в тюрьмы.