Изменить стиль страницы

Однако в свой новый приезд в деревню Латиф, осунувшийся, с затаившейся в глазах болью, снова собрал крестьян и вновь просил их проявить мужество и взять землю.

После того раза люди Хаджи Гуляма попытались убить Латифа в городе, обстреляли вечером из автоматов окна его комнаты. Латиф уцелел чудом, потому что был в это время на кухне. И все же кое-кто из крестьян в те дни не испугался, взял в руки мотыгу: шел апрель месяц, земля не ждала, и если не засеять ее вовремя, то голод неизбежен.

Пока крестьяне сеяли пшеницу. Хаджи Гулям безмолвствовал; банда была заинтересована в крестьянском хлебе, молоке, сыре, масле; но когда кое-кто, в том числе старый Барат, попытался начать обработку полей под сахарную свеклу, с тем чтобы потом сдать урожай на государственный сахарный завод, Хаджи Гулям был тут как тут. Посевы были вытоптаны, а крестьянам душманы пригрозили, что в следующий раз последует более серьезное наказание.

— Горе, горе идет к нам, — вздыхал в те дни старик Барат. — И земля есть, и земли нет. Оружие нужно, оружие! Пока сами не научимся защищать свою землю, никто для нас ее не защитит!

Тогда десятилетний Исхак предложил деду:

— Поеду к Латифу, как только бандиты спустятся с гор.

— Ох, горе мне, — вздыхал Барат. — Тебя убьют, как только ты выедешь на дорогу. Оружие нужно, оружие!

И все-таки Исхак решил сделать по-своему. Вот тогда-то он проделал дырку в глинобитном заборе, смотрел, следил, высчитывал время появления и ухода душманов в горы.

А потом наступил день, когда старик Барат сказал:

— Я стар, мне нечего бояться, я был самым исправным арендатором у саиба, а теперь я получил землю, и я должен обрабатывать ее. Каждый солнечный день сушит почву и убивает будущий урожай. Идем, Исхак!

В то утро они одни вышли в поле с мотыгами — старый Барат и маленький Исхак — и принялись метр за метром взрыхлять землю. Она изрядно подсохла и кое-где уже пылилась; Барат лишь качал головой и, покряхтывая и потирая болевшую поясницу, все бил и бил в землю мотыгой.

Изредка он останавливался и вытирал полой халата катившийся со лба пот.

— Дед, отдохни, — говорил ему Исхак.

— Нет, нет, Исхак, отдохни ты, а я отдохну, когда засеем свеклу. Где, где мои сыновья? Горе мне, старому, напоследок дней одному выходить в долину.

Он стонал и покряхтывал и снова брался за мотыгу.

Потом они возвращались домой, и старый Барат говорил Исхаку:

— Вот соберем урожай свеклы, свезем его на сахарный завод в город, получим деньги, и я смогу отправить тебя в школу. Ты обязательно должен учиться, Исхак, ведь тебе уже десять лет, а ты еще не умеешь ни читать, ни писать. Мы — старики, нам это уже не осилить, а у тебя вся жизнь впереди. Видишь, те, кто умеет читать и писать, становятся уважаемыми людьми.

Исхак качал стриженой головой. Он очень хотел учиться. Ему действительно было уже десять лет, а что он умел? Летом тяпать землю мотыгой, а зимой торговать в городе с лотка всякой мелочью — сигаретами, спичками, бритвами, жевательной резинкой. Отец сражался уже второй год с бандами-формированиями и почти не видел сына. Одна надежда была у Исхака — на старого Барата. Этот если захочет, то выведет в люди.

Они входили в ворота деревни и натыкались на десятки настороженных глаз. Никто из соседей в последние дни после предупреждения Хаджи Гуляма так и не выходил в поле.

К тому же сторонники бывшего помещика все время запугивали крестьян. Они говорили: «Власти приходят и уходят, а нам жить здесь долгие годы, и детям и внукам нашим жить здесь. И плохо, если люди будут спускаться с гор и наказывать нас; пусть мы останемся без денег, но будем живы, а пропитаемся чем аллах пошлет».

Через несколько дней Барат и Исхак взрыхлили землю под посев сахарной свеклы и готовились к посеву. Вот тут Хаджи Гулям и нагрянул на деревню.

Он сразу же явился в дом старика Барата. Двое душманов с автоматами наизготове застыли около дверей передней комнаты, еще двое встали за спиной Хаджи Гуляма, а он, вежливый, с безукоризненным пробором, в свежей сорочке с неизменным галстуком, тихо и задумчиво заговорил:

— Нехорошо, очень нехорошо ты сделал, Барат, — покусился на мою землю, ты нарушил волю аллаха. Ты был таким хорошим, таким прилежным арендатором, а сейчас ты повел себя как неразумное дитя — ведь я запретил прикасаться к моей земле и сеять свеклу для их проклятых заводов. Если тебе хочется поковырять своей мотыгой, то ты бы мог спросить у меня разрешения, и я бы тебе не отказал: сей пшеницу на старых условиях — половину урожая мне; ты же понимаешь: нам в горах тоже нужно питаться…

— Э, саиб, ты правильно говоришь, я был исправным крестьянином, и было так потому, что я любил землю и любил труд. И сегодня я люблю землю и люблю труд и хочу, чтобы дети мои и впредь никогда не давали весной высыхать земле до пыли. А что касается аллаха, то ему было угодно поставить в Кабуле новую власть — ведь недаром Коран говорит, что волос не упадет на землю с головы человека без воли аллаха. Значит, что-то изменилось в мыслях аллаха, если жизнь наша пошла другим путем. И знаешь, саиб…

Старику Барату не удалось договорить. Хаджи Гулям дал знак душманам, и автоматные очереди оглушили всех находившихся в комнате. Остро запахло порохом. Барат упал на старенький, вытоптанный годами красный ковер, темные пятна крови стали расплываться по его халату.

Исхак, не отрываясь, глядел на деда и видел, как жизнь уходит из него. И вот уже нет старого Барата, а есть лишь желтая кожа, седые волосы, куча тряпья на полу.

Исхак стоял, и слезы лились у него из глаз, а в углу стояли притихшие женщины.

Потом душманы разожгли очаг, взяли железный прут, которым старик мешал дрова, накалили его и подошли к Исхаку. Тот уже знал, что, если он вышел со стариком в поле, ему не миновать беды, и теперь крепко закусил губы, чтобы не закричать, не унизиться перед этими собаками, которые только что убили его деда.

Душманы сорвали с его плеч рубашку и покрутили у него под носом раскаленным прутом. Потом они приложили его к спине мальчишки. Острая боль пронзила все тело Исхака, и оно затрепетало у них в руках. Но он смолчал. Душманы подождали несколько минут.

Исхак, прикрыв глаза, не смотрел ни на прут, ни на душманов, — он заставил себя думать о другом: он снова и снова представлял себе, как отряд Латифа на джипах рвется через долину к горам вслед за бандой Хаджи Гуляма, и эта картина была так захватывающе восхитительна, что отгоняла даже страх перед болью.

Но вот прут прикоснулся к спине, потом еще раз, тело Исхака снова затрепетало от этого ужасного прикосновения, а в мыслях его джипы все неслись и неслись по долине к высокой скале, за которой начиналась дорога в горы. На закушенных губах выступила кровь.

— Вы, женщины, помните, — обратился Хаджи Гулям к жене Барата и к матери Исхака, — мою землю трогать нельзя, и передайте мужчинам вашего рода, чтобы они не причиняли зла Хаджи Гуляму.

…Никогда еще Исхак не гнал так быстро свой велосипед. Ноги его совсем занемели, спина горела от ожогов, и каждое прикосновение рубашки к ранам причиняло боль. Он летел по долине мимо мертвых, безжизненных, необработанных полей, по каменистой серой дороге, и мелкие камешки с сухим треском разлетались из-под колес. Хребты Гиндукуша со всех сторон обступали долину, их снежные вершины ярко блистали в ослепительной синеве неба, а над долиной, безжизненной землей, бурыми горами и снежными вершинами, над ярко-синим небом висело совсем низко белое раскаленное солнце, беспощадно сжигая все живое.

Оно било Исхака сверху наповал, и он в этой сумасшедшей гонке с каждой минутой чувствовал его страшные обжигающие удары. В это время дня никто из крестьян не выходил из дому; показывались лишь тогда, когда солнце приближалось к вершинам гор и немного умеряло свою палящую силу.

Исхак все крутил и крутил педали; главное было добраться до шоссе на Гордез, а дальше пойдет легче. Сердце его билось в груди так сильно, что становилось больно; ему некогда было вытереть пот, и он струился по его лицу, груди, спине и разъедал ожоги.