Мурашкин вздохнул. Улёгся поудобнее и раскрыл рот.
Самое страшное орудие пыток зажужжало, завыло, засвистело. В животе у Мурашкина стало кисло. Но она обещала, что больно не будет...
Когда Мурашкин очнулся, то снова встретил добрый, прозрачный взгляд. Отвернулся и заплакал.
— Очень больно? — спросила она виновато.
Он кивнул.
— Разве можно так реагировать? Знаешь, как я испугалась?— И она поднесла к его носу ватку с противным запахом.
Он задохнулся, всхлипнул и всё-таки тяпнул её зубами за палец.
Её голубоватые светящиеся веки дрогнули и опустились.
Мурашкин молча сполз с кресла и обошёл её так, чтобы она не могла достать его.
— Постой! Пожалуйста, остановись! Я не нарочно!
Он обернулся. Она была очень красивая. Удивительно — такая красивая и такая самая злая!
Он молчал.
— Просто нужно потерпеть. Вот, видишь? — она показала свои руки.— Вас было сегодня тридцать девять, и каждый меня укусил... Но ведь на войне ты бы не испугался? — Голос у неё дрогнул. И он понял, что она снова хочет его обмануть.
— На войне своих не обманывают,— сказал он.
И ушёл.
Он медленно спускался по лестнице. Навстречу мамы и бабушки вели понурых мальчишек и заплаканных девчонок. На площадке второго этажа плакала Галочка из сорок третьей квартиры. Одной рукой она держалась за распухшую щеку, другой — за железную подставку с цветочными горшками. Тётя Дуся, её бабушка, тянула Галочку за хлястик.
— Ну, правду тебе говорю, не будет больно, не будет. Тётенька только посмотрит — и всё!..
Мурашкин остановился.
— Не верь! — сказал он.— Я там был. У неё там ковырялки всякие. А потом как возьмёт сверло...
Галочка перестала реветь. Застегнула пальто и быстро побежала по ступенькам вниз.
— Грамотный стал? — спросила Мурашкина тётя Дуся.
— Грамотный.
Тётя Дуся наклонилась, сняла туфлю и, подняв её над головою, бросилась на Мурашкина, прыгая через две ступеньки и стуча одиноким каблуком.
Мурашкин решил спасаться не через вестибюль, где на ровном месте от тёти Дуси не уйдешь, а через чёрный ход. Он выскочил во внутренний двор поликлиники. Сел передохнуть на горку старых досок. Но сейчас же вскочил, потому что укололся. Доска была вся в занозах.
Снизу послышался тонкий писк. Мурашкин нагнулся, сдвинул верхнюю доску и увидел в узкой щели серого котёнка. Котёнок держал на весу переднюю лапу, будто одетую в белый носок. Он был совсем маленький. Голос у него был как у птенца.
Мурашкин присел.
Между пальцами у котёнка торчала заноза. Такая толстая, с острыми краями, посмотришь — спине холодно.
Мурашкин взял котёнка за лапу и потянул занозу ногтями.
Котёнок заорал и впился ему в руку.
— Ничего, ничего, нужно немножко потерпеть,— говорил Мурашкин, поглаживая котёнка.— Не бойся, малыш, ну, не бойся...
Вдруг он вспомнил, чьи это слова. И представил, как там, в кабинете, она перебирает свои крючки и шильца. И плачет. Мурашкин покраснел...
Через минуту исцарапанный Мурашкин, прижимая котёнка к груди, вошёл в дверь того самого кабинета.
Она сидела на стуле у окна и вытирала ваткой слёзы, чёрные от краски.
— Я котёнка принёс, не плачьте,— сказал Мурашкин.— Ему нужно занозу удалить...
— Я плохой врач,— сказала она.
Мурашкин подошёл, выпустил котёнка на подоконник. Котёнок заковылял по широкой белой дороге.
— Когда вылечите, можете взять его себе,— сказал Мурашкин.— Насовсем. Он сиамский.
Мурашкин залез в кресло. Сам включил прожектор. И широко открыл рот.
САМЫЙ ЛУЧШИЙ ПРИЕМ КАРАТЭ
После новогодних каникул рано утром вставать — неохота!
Ещё как будто во сне Мурашкин дожёвывал бутерброд. Долго надевал пальто и ушанку. И вдруг вспомнил, что под фонарём на углу его дожидается, как всегда, Одиноков.
Мурашкин подошёл к ёлке. Включил гирлянду разноцветных лампочек и посмотрел немного, полюбовался, как они подмигивают по очереди: красная — синяя — зелёная — жёлтая... И осторожно, чтобы не осыпались уже подсохшие иголки, снял с ветки самый большой мандарин на золотой ниточке.
По лестнице он спускался уже бегом. Зажмурившись, толкнул примёрзшую дверь парадной и шагнул навстречу метели, выставив лоб, крепко сжав лямки ранца. Как полярник, как космонавт. Бывают же планеты, где всегда декабрь, где всегда дует...
Одиноков издали помахал Мурашкину. Давай, мол, пробивайся скорей! Мурашкину нравилось преодолевать полярный буран. Он остановился, поправил лямки ранца, натянул новые красные варежки.
Поставив свой портфель на снег, Одиноков поднял воротник пальто, спрятал руки в карманы. Он уже не махал Мурашкину, чтобы тот шёл быстрее.
Одиноков всегда спокоен. Улыбается редко. Иногда Мурашкин спрашивает Одинокова, о чём тот думает. Но Одиноков только пожимает плечами. Тогда Мурашкин ещё сильнее уважает своего друга.
Дойдя до Одинокова, Мурашкин снял варежку, и они пожали друг другу руки. Как два восьмиклассника. Одиноков давно научил друга здороваться по-взрослому. Ещё до школы.
— Я на четырёх ёлках был! — сказал Мурашкин и протянул Эдику тёплый мандарин.
— А я — на шести,— Одиноков достал оранжевую морковку с отгрызенным хвостиком и дал Мурашкину.
— Морковка! — обрадовался Мурашкин.
— А что это у тебя варежки красные? — спросил Одиноков.
Мурашкин смутился. Одинокову-то хорошо, у него перчатки настоящие, с пятью пальцами. А у Мурашкина ладонь меньше. Такого размера перчаток не бывает.
— Слишком яркие! — добавил Одиноков.— Как у девчонки!
Возразить было нечего, и Мурашкин опустил голову.
Но он не обиделся. Он никогда не обижался на Одинокова. На Одинокова обижаться нельзя. Он всегда прав. Бывают такие люди. Он всегда всё знает. Потому что часто читает книгу «В мире мудрых мыслей» и смотрит по телевизору учебные программы.
Снег с асфальта ещё не убирали, и идти Мурашкину было нелегко. Но когда он стал отставать, Одиноков крепко взял его за рукав и провёл немного на буксире. Пока не вышли на открытое место, где снег сметало сильным ветром.
— Ты, между прочим, третий пример решил? — спросил Одиноков.
— Решил! Шестнадцать ровно, как в ответе! — Мурашкин улыбнулся. По математике у него пять. У Одинокова — четыре.
— А я и не решал,— сказал Одиноков беспечно. — Я фигурное катание смотрел.
— И я смотрел! Я в Пушкине смотрел, у бабушки.
— В Пушкине хорошо,— сказал Одиноков.— Там каток хороший. Я туда в прошлом году ездил с отцом.
— А я вчера с отцом в хоккей играл во дворе,— сказал Мурашкин.— Выиграл. Сорок — тридцать девять.
Одиноков посмотрел на Мурашкина сбоку и улыбнулся. Но ничего не сказал. Он тоже часто проигрывал Мурашкину. Хотя играл гораздо лучше.
Помолчали.
Метель толкала их то в грудь, то в спину. И казалось, что огромные новые дома с белыми, будто выкрашенными снегом, стенами дрожат и качаются. Как ледоколы в Северном океане.
Свернули в переулок. Стало совсем темно. Фонарей в переулке нет, а окна утром не светятся.
— Первый — математика! — громко сказал Мурашкин. Он боялся темноты. В переулке носились тёмные вихри. Идти стало ещё труднее.
— Если на большой переменке Вихров опять полезет, ты крикни,— сказал Одиноков.
— Я — сам! — неожиданно отказался Мурашкин.— Мне вчера отец приём показал. Я теперь хоть пятиклассника — одной левой!
— Какой приём? — удивился Одиноков.
— Самый лучший! Называется — каратэ!
— Покажи!
— Потом!
Одиноков почувствовал в голосе Мурашкина какую-то хитрость. Это его встревожило. Он знал Мурашкина как человека откровенного. За это и уважал. С детства. С самых яслей.
— Ну, покажи, Мураш! Что тебе — жалко?
— Не стоит,— сказал Мурашкин. И поправил поудобнее лямки ранца.— Каратисты не дерутся. Их и так все боятся!
— Покажи, а то хуже будет!
Они остановились. В темноте лицо Одинокова казалось ещё более суровым и взрослым. Дрались они всего раз в жизни. Ещё в ползунковой группе. С того дня и подружились. Мурашкину мама рассказывала.