Простая, несложная история. Но сколько в ней внутренней силы! Хорошо бы посмотреть поближе, вглядеться в быт, всмотреться во внутренний механизм, узнать, почему у нас, при всем этом геройском плавании на льдинах по океану, на киле лодки, в общем, не остается как-то соответственного этой стихийной жизни чувства уважения к человеку.
—Как они там живут внутри этих домов? —спрашиваю я знакомого русского помора.
—Хорошо живут! —отвечает он.—На море он спокоен, потому что на боту у него палуба, каминчик, всегда он на море, всегда он при доме. Прибежит к берегу, и там хорошо: на окнах занавески вязаные, и стол с накидочкой, безделушечки на столе, альбом, по стенам зеркала, стулья венские, хоть и не венские, а вроде венских, музыкальный ящик в пятьсот рублей. Живут и жить собираются.
Нужно быть на Крайнем Севере, чтобы понять, как звучат эти «занавесочки» и «венские стулья». Все это не обстановка мещанского существования, а символы мужества, силы, терпения...
Я всякими способами стараюсь возбудить чувство национального самолюбия у помора. Но у него этого нет. Все, что в Норвегии,—хорошо, что в России —плохо.
— Да как же так? —говорю я наконец.—Положим, везде плохо, но у вас-то в Поморье тоже не дурно и тоже занавесочки есть, и цветы на окнах, и жёнки хозяйственные, сарафанчики гарусные, юбки новые, башмаки...
Нет ничего слаще для помора, как похвалить его жену.
—По две прислуги держат! —подхватывает он.—Только и знают, что самовар греют. Пьют чай с ситником.
— Так вот... как же так?
—А мы, господин, не от России дышим. Жёнки с нами первый год тоже на судах в Норвегу ходят, присматриваются. Одна по одной, одна по одной, да так и завели хозяйство. А посмотри подальше от нас: баба, что чурка. В Норвегии только и обучаемся, посмотрим на правду да на порядки, на вежливость. Вот хоть бы команду взять. Пришел в Норвегу, якорь бросил, все как шелковые: пьяных нет, порядок, спят вовремя. Приехал в Архангельск, опять свое. Мы, господин, не от России дышим.
Поморов принято в наших учебниках называть цветом русской национальности, гордостью страны. И вот в который уж раз я слышу это признание...
— Ты думаешь, он тут один! —продолжает помор, показывая мне рукой на жилище Кильдинского короля,—Тут их в одном тысячи, несметные тысячи тысяч.
Мне это показалось парадоксом, и не сразу я понял смысл его слов; но он такой: за Кильдинским королем культурная страна, тысячи таких же, воспитавшихся в гражданской свободе, тяжком труде в горах, таких же одиноких, но невидимо связанных между собою королей. Вот что стоит за Кильдинским королем, и так я понял потом помора.
Пока мы разговариваем, с Кильдинского острова подъезжает лодка; в ней загорелый великан с голубыми глазами, много бочонков. Он сдает груз, принимает почту и уезжает в свое каменное царство.
Оттого, как он уложил свои газеты и письма, как он поклонился капитану и нам, как взялся за весла, веет той неуловимой культурностью, веет тем изысканным наследием веков, которое охватывает нас, русских, при въезде за границу и возбуждает в нас то благоговение, то рабскую подражательность, то восторг, то зависть, то грубое самохвальство.
У нас с помором одно чувство: страна, в которую мы едем, хорошая. Я вижу, как стесняет, как ужасно не идет к нему крахмальный воротник и весь этот праздничный костюм. Но нужно подчиниться культуре... И помор терпит.
АЛЕКСАНДРОВСК
От Кильдинского острова рукой подать до гавани, где между скалистыми островами спрятался устроенный недавно город Александровск. С берега его не видно, и, может быть, я не пошел бы туда в горы смотреть на чиновничий городок. Но мне нужно побывать у парикмахера: за три месяца я стал походить на тех волосатых костромских людей, которых показывали в Европе за деньги.
И что же я увидел! Правильные линии совершенно одинаковых двухэтажных деревянных домиков. Больше ничего. Кругом скалы, видно лишь небо. Тут живут исключительно чиновники, все это казенные квартиры. Известно, что этот город выстроен буквально по предписанию начальства.
— Но разве они все одинакового чина? —спрашиваю я.—Почему дома одинаковые?
— Чин разный,—отвечают мне,—кто повыше, занимает весь дом, кто пониже —половину, еще пониже —четверть и так дальше. Этот «город» устроен для основания незамерзающего порта, но, по слухам, гавань оказалась неудобной для стоянки судов.
Все тут сердятся на этот город, все говорят, что он совсем не нужен и что его вот-вот уничтожат.
Я стою посредине города, смотрю на это светлое отверстие из гор в небо, и мне хочется воскликнуть:
—Господи! Из-за десяти праведников ты щадил города. Пощади ты этих несчастных людей. Они невинны. Пока я так молюсь, из одного домика выходит молодой человек в белом кителе, с тростью, с ним барышня с изящной плетеной корзинкой в руке. Неужели же и здесь роман? Я иду за ними...
Сделав несколько шагов, мы подходим к маленькому пруду, поросшему вокруг зеленью, за прудом горы поднимаются вверх, идти некуда. Молодой человек нагибается и что-то опускает барышне в корзину. Приглядываюсь: морошка. Собирают ягоды. Немного спустя они возвращаются обратно, и из открытого окна я слышу звуки граммофона.
Мне остается только искать парикмахера. Вывески нет. Это, вероятно, штатная должность. Парикмахер, наверно, по чину занимает лишь одну десятую казенного домика. Как найти?
Стоит городовой с ружьем, настоящий городовой, охраняет ссудно—сберегательную кассу.
— Где тут парикмахер?
— Чего?
— Цирюльник?
— У нас нет.
— Как же, чиновники стригутся?
— Они не стригутся.
И улыбается во весь рот. Я спрашиваю еще одного солдата.
То же самое. И так я уехал в Норвегию с длиннейшими волосами, и до сих пор мне остается тайной, как стригутся чиновники в Александровске.
ВАРДЭ
26 июля
Возле одной из последних русских остановок перед Норвегией помор Петр Петрович, общий любимец пароходной публики, опускает в воду на веревке довольно большой металлический крюк и начинает им дергать в воде. Через несколько минут, к удивлению многих пассажиров, он вытаскивает за бок треску.
— Бульшая рыба, хурошая,—говорит он, и снова опускает крюк, и снова вытаскивает за глаз, потом за спину. Горячится, волнуется и все повторяет свое: «Бульшая, хурошая треска».
— Петр Петрович озверел,—воскликнул наконец один гимназист.
— Озверел, озверел, озверел! —подхватываем мы.
А он все таскает и таскает из воды рыбу и все бормочет:
— Буульщая... край непочатый, самый лучший край. Пока пароход стоит, у Петра Петровича набирается целая корзина трески. Потом заказывается уха, и под председательством помора все мы едим знаменитую тресковую уху с максой (печенью).
Так незаметно, весело мы совершаем довольно скучный переезд и въезжаем в царство трески, в пределы Северной Норвегии. Город Вардэ —благоустроенный рыбачий поселок. Сотни всяких судов, амбары, деревянные дома. Город рыбаков.
На пристани нас встречает интересная арка, устроенная для только что побывавшего здесь норвежского короля. Главные столбы ее составлены из сельдяных бочек, верх —ела (бот) в полной оснастке, сверху и по бокам гирляндами спускаются рыбачьи невода с запутавшимися в них головами трески; из сухой трески составлены различные украшения, а также надписи; вверху по углам выглядывают головы моржей, а в середине —запутавшаяся в невод морская свинка.
Петр Петрович только что был в Норвегии, видел короля и в восторге от него. Он имел даже честь вместе с ним обедать, и это удовольствие обошлось ему всего десять крон —стоимость обеда. Всякий желающий мог за эти деньги пообедать с королем.
— Он просто-ой...—повествует нам помор.—Приехал, прошел под этой аркой, смеется, бегает. Тонкий... не успел брюхо наесть... а кругом стоят с брюшками... Пристав, мой знакомый, сигару курит. «Брось,—говорю,—Король!» Смеется, не бросает. «Так что же,—говорит,—король, я ему представляться не буду». Вот они какой народ.