Изменить стиль страницы

— Все-таки я ничего не понимаю.

Воропанов нетерпеливо пожал плечами.

— Граф — в то же время патриот, он любит свое отечество, да если бы и равнодушно относился к судьбе Польши, то в силу своего общественного положения он не мог бы не принять участия в инсурекционном движении. Даже если бы он и уклонился от участия, то про инсурекцию не знать он не мог. Для графа, следовательно, предстоял выбор: продолжать бывать у нас, сохранять добрые отношения и не предупреждать о готовящейся опасности или же предупредить обо всем. Как благородный человек он не мог сделать ни того ни другого, следовательно, он вынужден был прекратить с моим домом всякие сношения.

Игельстрем улыбался, слушая предположения Воропанова.

— Ваши опасения, дорогой, напрасны, повторяю вам. Варшава не поднимется, да если бы и поднялась, мы слишком сильны для того, чтобы усмирить строптивых.

— Как знаете, я вам свое мнение высказал. По-моему, предосторожность — мать безопасности.

— Все, что можно было сделать из предосторожности, я сделал: стянул войска; польские войска разоружаются, медлит и под разными предлогами оттягивает время один только генерал Мадалинский, но и тот на днях будет вынужден распустить свою бригаду… Не требовать же мне новых войск из Петербурга в то время, когда три четверти дела сделано.

Разговор этот происходил в квартире Воропанова, после обеда, в кабинете хозяина. Было начало Великого поста, и в Польше было еще все тихо. Имя Костюшко еще не было известно русским военачальникам, заговор держался в строгой тайне.

Поляки не выказывали недружелюбия, и только опытный взгляд, которым Игельстрем не обладал, мог подметить в толпе какое-то особенное, приподнятое настроение.

Вежливое обращение варшавян с русскими как бы говорило: распоряжайтесь, господа, распоряжайтесь, не долго вам осталось здесь хозяйничать. Скоро и на нашей улице будет праздник.

Воропанов был наблюдательнее своего товарища.

В то время, когда в кабинете хозяина дома происходил описываемый нами разговор, Анна Михайловна Воропанова беседовала в гостиной с дочерью, красивой молодой девушкой восемнадцати или девятнадцати лет.

— Не понимаю, — говорила старая генеральша, — чего ради граф Олинский не кажет глаз. Я думала, не захворал ли он, нет, вчера видели его на Медовой улице, в экипаже… Не поссорилась ли ты с ним, Ниночка?

— Нет, я с ним не ссорилась, — грустно отвечала молодая девушка.

— Так чем же объяснить его отсутствие?

— Охота вам, мама, ломать над этим голову. Не ходит и не надо. Я и думать о нем забыла.

Мать недоверчиво взглянула на дочь и подавила вздох. Грустный вид девушки опровергал ее слова. Наверно поссорились, думала старушка, вот теперь и грустит. Мать угадывала правду только отчасти. Нина Николаевна Воропанова была грустна, но с Олинским не ссорилась. Ее, как и других, поражало то обстоятельство, что молодой граф, бывавший так часто у них в доме, вдруг перестал бывать безо всяких видимых причин. Долго молодая девушка ломала себе голову, стараясь объяснить поведение графа, и пришла наконец к печальному выводу: старый граф подметил чувство сына к русской и, опасаясь, как бы молодой человек не зашел слишком далеко, запретил ему посещать дом русского генерала. А он, как покорный сын, повиновался… А как еще недавно он говорил о своей горячей любви…

— Слова, слова и слова! — с сердцем воскликнула молодая девушка, топнув ногой.

Придя к такому заключению, Нина Николаевна решила больше не думать о графе Олинском. Но решить и исполнить не одно и то же. Чем больше она уверяла себя, что она не должна думать о легкомысленном, скверном мальчишке, тем больше о нем думала. Мало того, она желала знать, что делает вероломный, не вскружила ли какая красавица ему голову. Старая няня Ильинишна пришла своей милой барышне на помощь, и за молодым графом был учрежден негласный женский надзор.

До сих пор все наблюдения не имели никакого успеха. Хотя Ильинишна и уверяла, что крестник ее Степка как гончий ходит по пятам графа Казимира, но на след измены напасть не может. Никогда он не видел его ни с одной женщиной, а из тех дам, которые бывают в доме его родителей, нет ни одной молодой… Что-то принесет он сегодня? Ильинишна говорит, что Степан напал, кажется, на след. Вчера вечером у Казимира было назначено с кем-то тайное свидание… Пора бы ему было прийти…

Молодая девушка в беспокойстве вышла в сад. Стояла ранняя весна, деревья еще не распустились, и аллеи сада были еще сыры от недавнего снега. Молодая девушка не обращала внимания ни на сырость, ни на резкий ветер. Она углублялась в сад все больше и больше. Шорох в кустах привлек ее внимание. Она остановилась и стала прислушиваться. Голос был знакомый.

— Где пропадал так долго? — сердито спрашивала Ильинишна.

— Раньше никак не мог, крестная, — отвечал молодой голос с польским акцентом. — Ксендз задержал, уйти было нельзя, а то он стал бы подозревать.

— Какой ксендз?

— Э, да вы ничего не знаете, правда, я вам не рассказывал; некогда было… Встретил я как-то на улице ксендза Колонтая, он знал мою покойную мать, а потому и остановил меня и стал бранить за то, что я принял православие. Сперва я хотел было вспылить, а потом вспомнил, что Колонтай духовник графов Олинских, днюет там и ночует, думаю, ссориться с ним не следует… от его ругани хуже я не стану, пускай ругается. Дал ему отвести душу, а потом бух ему в ноги. «Прости меня, благочестивый отец, согрешил я, проклятый, и каюсь теперь, молод был, сирота, ну и сбили меня схизматики с толку». Говорю ему я это, а сам заливаюсь горючими слезами и полы его кафтана целую. Вижу, ксендз мой ласковым становится. «Бог милосерд, — говорит он, — он кающуюся грешницу простил и тебя простит, покайся только и вернись в лоно святой католической Церкви». — «Ох, святой отец, — говорю я, — я осквернил святую Церковь, Бог не простит меня». — «Простит, покайся». — «Научите, святой отец». — «Что ты теперь делаешь?» — «Ребят малых учу грамоте». — «В свободное время приходи ко мне». Вот с тех пор я то у ксендза, то в лакейской графов Олинских. С камердинером молодого графа, с Яном, мы большие приятели. Он так обрадовался, что я перехожу в католическую веру снова, что не знает, где меня посадить, чем потчевать.

— Да ты с ума сошел, Степка, — озлилась старуха, — снова в католическую.

— Да вы, крестная, не сердитесь. Не сума же я переметная. Что мне ксендз, знаю я им цену, а Колонтаю в особенности, если бы я мог, я бы старого развратника в порошок стер, да не в том дело. Мне нужно было сделаться в доме графа Олинского своим человеком, а как было сделать это? Колонтай подвернулся и помог, а почему? Потому что я прикинулся кающимся грешником… Ну так вот, только не перебивайте меня, крестная, а то я путаюсь. Начал ксендз меня наставлять, доказывать, что наша вера, сто чертей ему в зубы, все равно что языческая, а католическая — божеская. Заставлял меня читать литании, а потом мало-помалу начал меня расспрашивать, бывал ли я у вас, знает ведь, что вы моя крестная. Я ему ответил, что я прежде бывал, а теперь перестану бывать и… вы уж меня извините, крестная, ругнул вас ксендзу в угоду, старой ведьмой назвал… Простите, ведь я не от сердца, — и молодой человек стал целовать руки старухи.

— Ладно, ладно, — отвечала Ильинишна, — зови меня хоть и горшком, в печь только не ставь.

— Ну вот, как сказал я, что у вас больше бывать не буду, а ксендз мне и говорит: «Напрасно, если хочешь, чтобы Бог тебя простил, ты должен заслужить это. Я накладываю на тебя епитимью, и доколе ты ее не выполнишь, святая Церковь не примет тебя в свое лоно». — «Что же я должен делать, благочестивый отец, научите меня». — «Господин твоей крестной русский генерал. У него бывают другие генералы. Сам знаешь, что они враги нашей отчизны, они строят против нас козни. Ты должен бывать у крестной почаще, узнавать, что говорят господа, сам подслушивать и обо всем докладывать мне. Крестная, конечно, не должна знать, что ты вновь стучишься в дверь святой католической Церкви; в ее глазах ты должен оставаться схизматиком».