Изменить стиль страницы

Так и ушла ни с чем. Обидно на душе стало, ох как обидно. Не пойду я больше на эту комиссию. Приходишь к ним словно просительница какая. Словно я никогда и не работала, и не воевала. Да я ему опосля стала доказывать, что у меня чистого рабочего стажа сорок три года. А он мне: можете и не работать, вас никто не заставляет, вы пенсионерка… Вот и поговори с ним, — вздохнув и бессмысленно смотря куда-то в землю, Матрена Ивановна нахмурила брови. — Без толку мне с этой комиссией говорить. Вроде сейчас я и по-человечески с ними веду себя, раньше ведь, бывало, бранилась. Не люди, а какие-то бездушные конторщики, им гвозди надо считать, а им народ доверили… Ну и паразиты, знала бы, что за таких придется воевать, не воевала бы… Может, я его отца спасла, из-под огня вынесла, а он со мной хамит. За что? Неужели я уже не человек… — И на какое-то время она замолкает.

— Действительно, почему так происходит? — удивляюсь я вслух. Мне непонятна бездушность и черствость работников, занимающих крупные посты. Врач всегда ко всем относится с душой. Точно так же поступать и они должны. Люди ведь к ним, как и к врачу, на прием идут.

Матрена Ивановна в изумлении смотрит на меня.

— Неужели не знаешь? — удивляется она.

— Не то что не знаю… — оправдываюсь я. — Я не пойму их…

— Изволь, скажу… — И, довольная тем, что я замолчал, она начинает объяснять: — Когда голодный сытому был товарищ?.. Никогда. Так и они. Вся причина отчужденности в зазнайстве. Раньше у нас в деревне особого богатства не было. Приедут к нам, допустим, гости, и все жители поселка к нам приходят просто так, выразить уважение, а это и нам приятно и гостям. То есть все мы жили одной семьей, потому что не богаты были… А сейчас люди заелись, вот поэтому и сторонятся друг друга, зависть их берет. Надо по-доброму жить, уважать друг друга. Жизнь коротка, поэтому надо поспешать делать добро, а не отказывать, тем более если заслуженно положена квартира… — Матрена Ивановна вздохнула, затем, сняв косынку, поправила гребешок на голове и добавила: — Нелегкая, видно, у меня судьба. И все, видно, из-за моей простоты. Как и все русские бабы, без хитринки жила, на зло злом не отвечала, всем прощала. В молодости все для дома старалась, работала в здравпункте на полторы ставки. А мой муж красавец в это время рыбу ловил да к соседке бегал. Вечером приду домой, а его нет. Как узнала об этом, молча оставила я ему нажитое богатство, взяла детей и ушла. Жила на квартирах, бедствовала, но не сдавалась. Муж опосля грозился, говорил, мол, все равно придешь обратно, в ногах будешь ползать, а я ноги о тебя, стерву, буду вытирать. Понес он кару за это. Избила его в старости новая жена с неродными детьми. Приполз он ко мне вот в эту самую общагу без угла и без рубля в кармане. За все это время, что гулял, из богатыря в хлюпика превратился, плечи коромыслом, мышцы тряпки. Но не выгнала я его, приютила, обмыла, переодела. Любила ли я его?.. Конечно, любила. Ведь мы с ним с фронта вместе пришли, мечтали дружно жить. Любовь, доктор, один раз бывает, а остальное привычка… — Расчувствовавшись, Матрена Ивановна торопливо вытирает с глаз слезинки. Выговориться, видно, ей хочется, и она вновь продолжает: — На свете два раза бывает правда, когда человек рождается и когда умирает, остальное время ложь. Я ему, толстенькому «попику», копию похоронки своей показала, а он оттолкнул ее, словно она чепуха какая-то… Сама же похоронка в рамке застекленной над кроватью висит. Когда трудно бывает, я взгляну на нее, и легче на душе становится. Ведь я, можно сказать, с того света пришла, а он меня еще этим укорит, вместо того чтобы поддержать, пенсионеркой обзывает. Я без сознания целые сутки присыпанная землей лежала, а когда пришла в себя, поползла к деревне… Ползу и не знаю, наши там или немцы. Подползла, слышу, не по-нашему говорят, значит, немцы. Подползла к другой деревне, слышу — два мужика по-русски друг дружку матюкают, я как заплачу, я как закричу… Они меня и подобрали. На минутку опоздай я — и навсегда бы пропала, отступали они…

А сколько я раненых из-под огня вынесла, скольким помощь оказала, мне сейчас даже трудно представить, откуда у меня тогда силы брались. До сих пор вся грудь и живот в шрамах, потому что ползать приходилось и по гвоздям, и по камням, и по горячим осколкам. Думала, что и не доживу до конца войны, убьют, ведь многие мои раненые снова в бой шли, а врагу разве это понравится… Немцы людей с красным крестом без всякой жалости убивали. Домой прихожу, а на меня похоронка. Родители вещи мои все пораспродали. А в память обо мне девчонку из детдома взяли… — Умолкнув, она дрожащими руками достала из кофточки платочек и, вытерев запотевший лоб, с каким-то уже новым для себя восторгом продолжила: — А после войны на параде я вдруг встречаю своего командира… Он как увидит меня да как заплачет: «Ты ли это или не ты?..» И на глазах всего люда как обнимет меня, товарищи его подбежали и в воздух стали меня подбрасывать да что есть мочи кричать: «Да здравствует спасительница! Слава ей! Слава ей!» А потом, когда они успокоились, мне командир рассказал, что после немецкого артобстрела они, не найдя меня, вместе с погибшими нашими бойцами положили мою медицинскую сумку, она вся осколками разорвана была и кровью залита… На Волге под Сталинградом есть братская могила, так там на дощечке и моя фамилия выбита.

На войне, доктор, все душа в душу жили. Каждый стремился отдать часть души ближнему, помочь, а сейчас… — И, запнувшись, закрыла глаза. Затем, достав из маленького карманчика таблетку валидола, сунула ее под язык. — Может, когда этот полненький умрет, другие будут получше… — И с тихой грустью улыбнулась. — Только жаль, меня уже не будет…

На прошлом дежурстве отвез больного в терапию с гипертоническим кризом. Давление у него за двести. Но не прошло и трех дней, как звонят на «Скорую», мол, срочно перевозите его в инфекционное отделение, у него грипп. В это время я оказался в диспетчерской. А раз это мой был больной, то я и поехал его перевозить. Приезжаю в приемное. Он сидит на кушетке, не в больничной одежонке, а уже в той, в которой я три дня назад привозил его. На нем старенький пиджак, под ним красный свитер. Глаза у больного длинные, узкие, спрятанные. То ли оттого, что он опух, то ли еще отчего-то, но он похож на корейца, хотя, безусловно, он русский. Я с сожалением смотрю на него. Он сморкается в платок и плачет Оказывается, покуда я ехал за ним, он поскандалил с врачами. Те говорят, что он грипп из дому в больницу принес. А мой больной доказывает, что он гриппом не болел, а грипп в больницу принесли посетители, да и могли сами врачи грипп занести. И вот из-за этого гриппа, неизвестно откуда и как взявшегося, он не сможет долечить гипертонию. ЧП и для больницы, ведь теперь из-за этого больного, у которого был констатирован грипп, первую и вторую терапию, а затем и всю больницу закрывают на карантин.

— Да поймите же вы, я не виноват… — доказывает больной. — Я был до этого здоров и никаким гриппом не болел, а вот у вас полежал и был готов…

Но врачи хором ему в ответ: «Да как вы смеете нас так осуждать. Наша больница на всю область известна как школа передового опыта. В коллективе все ударники, так что, уж извините, наша больница гриппом вас, да и всех остальных, ну никак не могла наградить. Слава богу, мы не отсталые и гриппы, как некоторые завалюхи, не раздаем…»

В споре больному не победить. Среди медперсонала, атакующего его, находится главврач, на вид культурный и очень чистенький. На его носу фирменные очки. А красный галстук, длинный и широкий, до самого пояса.

Делать нечего. Я забираю больного. В машине ему становится вновь плохо, как и три дня назад, давление переваливает за двести. Торопливо делаю инъекции. И всеми силами, точно обманщик какой, успокаиваю его и уговариваю, чтобы он не сердился на врачей, они не виноваты и карантин есть карантин, против него, увы, не попляшешь. Уговариваю, а сам тихо, чтобы не слышал больной, приказываю водителю, чтобы он поскорее вез нас в ближайшую какую-нибудь больничку-завалюху. Там, безусловно, может быть и беспорядок, и больные лежат не только в палатах, но и в коридорах, в ваннах и во всех других подсобных комнатах, где только можно лежать. Но зато там, я знаю, не спорят. Там нет времени для споров. Там лечат.