Изменить стиль страницы

Вот как, оказывается, можно запросто, одним махом лишить человека деревни, церквей и лошадки. Как никогда стерильной получается наша душа, на один, словно в ателье заказанный манер. Может, это выгодно кому-то. Ведь такой душой, лишенной внутренностей, легче всего управлять. Увы, властители не исчезают, а всего лишь навсего меняются.

Лошадка вернется в деревню. Не сразу, конечно, но вернется. И тогда засияет, наполнится счастьем улыбка русского человека.

Иван Алексеевич сам чинит старую сбрую для своей лошадки и мастерски, точно заправский портной-кожник, шьет новую. Две телеги и двое саней — это тоже его рук дело. А смотреть на него, когда он в минуты отдыха, присев недалеко от своей распряженной подопечной, наблюдает, как она ест свежее сено, — просто прелесть. Что-то привольное и доброе враз появляется в его взоре. Ласково щуря глаза, он приветливо раз-другой улыбнется, а затем прошепчет пару-тройку казацких слов.

Уши у него небольшие, лоб покатый, нос, как и у всех казаков, острый и с небольшой горбинкой, и, конечно, под ним усы, сидящие ладно на верхней губе, словно в седле. И при этом они, конечно, аккуратно расчесаны, а концы их браво завернуты кверху.

Лошадка в смущенной покорности миролюбиво, по-свойски посмотрит на хозяина и, отмахнув хвостом мух, удовлетворенно заржет, а затем захрумкает сеном, да так аппетитно, что и у самого появляется желание взять несколько травинок в рот. В этом кратковременном взоре лошадки столько нежной преданности и ласки проглядывает, что даже трудно себе и представить, кто другой еще так может смотреть на человека. Неожиданно привстав, Иван Алексеевич идет за водой. И, принеся ее, ставит перед лошадкой ведро.

— Ешь да припевай, — говорит он. — А то жара, не приведи Господи… Насухую, сама знаешь, есть никакой радости.

Лошадка, слушаясь его, пьет воду, затем ест сено, затем опять пьет.

Присев на колени, Иван Алексеевич говорит:

— А ну-ка давай, ноженьки твои погляжу…

Лошадка по очереди поднимает копыта. Иван Алексеевич внимательно рассматривает подковы и, удостоверившись, что они крепко сидят, говорит:

— Обувка покудова нормальная, так что еще побегаем… — И, встав, приносит ей свежую охапку сена.

Счастливый человек Иван Алексеевич. Счастлива и лошадка, что попала в руки к такому хозяину.

— Казак никогда коня не обидит, — часто говорит он больным, которые по вечерам собираются у конюшни. Летом в палатах находиться скучно, вот их и тянет на свежий воздух.

На голове Ивана Алексеевича казацкая фуражка с красным околышком, льняная рубаха навыпуск, подпоясанная тряпичным, узорно расшитым пояском.

Когда все больные накормлены и переодеты в новое белье, то можно и расслабиться, то есть песенку спеть. Песенки хоть и казацкие, но почти все про лошадей. Ох и ладно же Иван Алексеевич их поет. Тяжелые больные, которые не могут самостоятельно выбраться из палат, открывают все окна настежь и, замерев, слушают пение конюха. Иногда их приносят на носилках прямо к конюшне, что считается для них великой благодатью. Теперь они не только слушать, но и видеть могут певца. И хотя голос у него, как и у всех стариков, с хрипотцой, однако он по-особому еще звонок и крепок. В нем много торжественности и боевого задора. Да и владеет он им мастерски, такие переходы умеет делать, что и профессионалы позавидуют. Конечно, для храбрости духа Иван Алексеевич в таких случаях или сам выпьет, или же его «подкузьмят», то есть угостят.

Иногда ему перед началом пения какой-нибудь молодой скажет:

— А может, отец, на веранду пойдем, там все же как-никак почище…

— Песни везде, в любом месте можно петь, — с твердостью возразит он. — Была бы только песня…

Кашлянув в руку, он немного смущается и шепчет:

— Извините.

Быстро поправив ворот рубахи, снимает с головы фуражку и кладет ее рядом.

— Извольте, — восклицает он вдруг гордо и запевает:

Проходил по дороженьке казачий полк.
За полком-то бежит душа-добрый конь.
Он черкесское седельце на боку несет,
А тесмяная уздечка на правом ухе висит.
Шелковы поводьица ноги путают.
За ним гонит млад донской казак,
Он кричит-то своему коню верному:
«Ты постой, погоди, душа-верный конь,
Не покинь ты меня, одинокого,
Без тебя не уйтить от чеченцев злых…»

Кончив одну песню, он начинает другую. Он может петь до изнеможения, или, как говорится в народе, до посинения. И где только силы у него берутся.

— Хороший старик, ничего не скажешь, — говорят после больные.

Во время пения поражали всех не только слова песни, но и глаза Ивана Алексеевича. Они были ясные и очень живые. Взгляд их хотя и был решителен, но столько в нем было детской простоты и непосредственного очарования, что при виде всего этого дух захватывало. И сердце сразу же как-то по-особому дрогнет и сожмется в тоске по русскому народу, умевшему так мастерски петь. Все разом забудется, уйдет болезнь, печаль, горе. Бисеринкой вспыхнут в радости глаза. Заалеют щеки. Покроется испариной лоб. Кто-то не спеша, чтобы не потревожить певца, раз-другой перекрестится. И зашедшие в душу слова зазвенят, задрожат; прибойной волной очистят и выметут из души весь сор впустую прожитого времени, дав прорасти и зацвести зернышкам предков. Неповторимы и диковато-красивы казачьи песни. Точно заревой свет взбаламучивают они и пьянят.

Софринская сельская больница очень популярна в области. И хотя бедное в ней оборудование, да и медикаментов почти всегда не хватает, но все стремятся в нее попасть. Спросишь порой больного, ну почему ваш брат желает попасть только в Софринку, так сокращенно величают больницу. А он ответит:

— Там лошадка есть и старичок конюх, такой презабавный, — и, с почтением посмотрев на меня, добавит: — Он с руки разрешает ее кормить, а если пожелаешь, то и верхом можно прокатиться.

Полдень. Конец лета. Иван Алексеевич перегружен, везет из сельповского магазина огромный ящик с хлебом. Лошадка в гору упирается, но не подводит, шагает бойко.

Спрыгнув с телеги, старик на ходу вытирает потную лысую голову. От жары нос его немного облупился. Зато правый ус залихватски закручен на казачий манер.

Проголодавшиеся больные вышли из корпусов. Увидев лошадку, радостно заулыбались. Молоденький доктор, глядя на них, постоял несколько минут в раздумье, а затем сказал:

— Оказывается, и лошадка лечит.

БОЛЬНИЧНЫЕ ЛИСТЬЯ

Он рисовал картины, затем продавал их. Деньги и отдавал жене, очень скромной и слабой женщине. И вое бы и дальше у него было хорошо, если бы вдруг в один из дней она не ушла.

Это произошло в жаркий день июня, когда он повез в Москву продавать картину, на которой синее небо было пристегнуто булавкой к земле. Нет, он не был ни модернистом, ни авангардистом. И эта картина не была характерна для его творчества. Он нарисовал ее просто так, как говорится, в охотку. Центром картины была булавка, благодаря которой небо было пристегнуто к земле, наполненной людьми. Чуть выше булавки в небе, словно чайка над водой, летала белокурая женщина с красным лицом. Жена сразу же обратила на нее внимание. И в один из вечеров, когда художник при свете электрических ламп дорисовывал картину, она подошла к мольберту и, указав на женщину, сказала:

— Это что еще за дурочка?..

— Это не дурочка, это мираж… — растерянно ответил он.

— А в сущности мне все равно… — усмехнулась она и опустила руки в карманы халата. — Мираж ли это, ангел. — Затем, вздохнув, спокойно добавила: — Занялся бы ты лучше гимнастикой… — и, не дожидаясь ответа и не обращая на него внимания, отвернулась к окну.

— Это женщина моего детства… — попытался он возразить.