Когда вода в Гремце начала спадать и щуки пошли обратно в Волгу, Тюкин опять-таки раньше других рыбаков перегородил кольями и хворостом ручей повыше, в поле, у Баруздиного бездонного омута, и поставил вершу. Шурке иногда удавалось по утрам, перед школой, напроситься смотреть добычу. Раньше хозяина оказывался он у запруды.

Посредине Гремца, между часто забитыми кольями, сваленным грудой хворостом, тонула в воде по толстый, дугой, обруч головастая верша, плетенная из редких ивовых прутьев, как гуменная корзина, но с длинным хвостом. Она стояла против течения и как бы глотала беспрестанно разинутой пастью воду и все, что с ней скатывалось вниз по ручью. От наружного обода была искусно вплетена внутрь как бы вторая верша, меньше и короче первой, заканчивающаяся дырой-глоткой: рыбина проскочит, а назад ей не вернуться, течение не позволит и теснота.

Любо было, задрав штаны, кинуться в ледяной ручей, к хвосту верши и, с трудом приподняв его мокрый, тяжелый конец, застыть от холода и счастья, глядя сквозь прутья, что там есть, какие попались щуки. Всегда казалось: в хвосте, в красноватых, упруго-пенных струях, кипит, ворочается несметная уймища рыбы.

И верно, ловушка-верша редко стояла пустой. Бывали счастливые утра, когда щук набивалось полный хвост. Проворно подтянув к берегу свое хитрое сооружение, дядя Ося живо запускал руку в прутья, раздвигал их. Наложив себе щук полное, без воды, ведро, протягивал и Шурке парочку-другую отличных рыбин.

- Накорми отца ухой, - приказывал он.

Посветлела вода в Волге, и Тюкин взялся за удочки, не позабыл. Но удил он нынче не так, как раньше, по-другому, не как все мужики, вроде бы все куда-то торопился и совершенно разлюбил тишину.

Дяденька Никита Аладьин, например, раззадорясь на хороший клев, приходил на реку в чистом фартуке, чтобы не испачкать ватного пиджака и как бы подчеркивая белым домашним холстом опрятность и аккуратность в тонком рыбацком деле. Он неслышно выбирал себе место поглубже и потише. Удочки у него - одно загляденье, как картинки, даром что он ловит рыбу редко, по праздникам, а снасть имеет отличную: удилища короткие, как на подбор ровные, обязательно можжевеловые, гнуткие, лесы без пробок, черного крепкого волоса, не порвешь, каждая саженей на десять, с тяжелыми, гладко закатанными продолговатыми грузилами из свинца и крупными, остро наточенными перед ловлей крючками. Никита осторожно, глубоко втыкал удобные удилища в берег, круто, почти прямо. Сматывал распущенную лесу в правую руку большими кругами и, насадив на крючок жирного, в палец, червя, так называемого выползка, а то и целую кучу мелких, сильно размахнувшись, кидал длинную лесу, и она прямо, туго ложилась перед ним, слабо чмокнув грузилом чуть ли не на середине реки. Расставив таким образом, как жерлицы, три-четыре уды, дяденька Никита не садился поблизости на ведро, припасенное под рыбу, как это делали все удильщики, нет, он отступал назад, подальше от воды, и стоял не шелохнувшись, уронив голову на плечо, оглядывая снасть, поглаживая нитяную бороду, и редко вынимал попусту удочки, точно жалея тревожить насадку. Клев он замечал по тому, как дергало и вело в сторону лесу. У него всегда брала крупная рыба: лещи, плотва по фунту и больше, горбатые окуни, судаки, что березовые поленья, даже редкостная стерлядь иногда попадалась, длинноносая, в панцире из твердых блях. - Поймает Аладьин немного, пять-шесть рыбин, а ведро кажется полным. Если ненароком вылавливалась какая мелочь, он бросал ее обратно в воду.

- Подрасти, потом и клюй, - говорил он. - Гуляй на здоровье!

По-иному удил дядя Ося Тюкин. Удочки у него в этом году были скверные, старые (новых наделать он, видать, не успел), лески, хотя и ссучены на коленке, тянучие, но разного волоса, от долгого употребления перепрели, часто рвались, вечно были запутаны, и навязаны они не на удилища - на какие-то долгие палки. Придя на Волгу, усевшись на бадейку, дядя Ося первым делом принимался торопливо распутывать удочки и ругаться, рвал их от нетерпения, кое-как связывал и с шумом, сидя, забрасывал короткие лески, а палки-удилища клал в воду около себя. Он часто перекидывал снасть, не вставая с бадьи, не глядя на наживку. Схватит удилище, вырвет с силой из воды лесу, точно тащит большую добычу, развернет со свистом, как кнут над головой, и резко отправит лесу обратно, подальше от берега. Леска чисто грохнется в воду, проволокой, брызги взлетят к облакам.

- Я тебя, сволочуга, заста-авлю клевать! - громко скажет он с угрозой. - Не желаешь?.. Врешь! Сорвала, сожрала червяка, лезь на голый крючок, ну?!

Он сидит на бадье, курит, кашляет, бранится, шумит забрасываемыми удами и с такой силой выпускает из себя гром, что кажется, штаны под ним рвутся на лоскутья, а клев у него не прекращается. Точно испугавшись угроз, рыба так и лезет на крючки, успевай снимать, правда не крупная, как у дяденьки Никиты, но зато ее всегда бывает много.

Дядя Осе всегда не хватало червей. Он тут же шел искать насадку на берегу, в кустах, в иле и накапывал красных, мелких, живучих червей, - клев начинался лучше прежнего. У него не водилось, как у всякого бывалого рыбаря, особой, "счастливой" удочки, на которую почему-то чаще брала и попадалась рыба. Все палки-удочки у Тюкина были счастливыми, на всех беспрестанно клевало, и только этим, конечно, можно было объяснить, что шум, брань, гром не мешали ельцам, сорогам, ершам, линям нанизываться на крючки.

И вдруг дядя Ося Тюкин все бросал: удочки, избу, сморчки, - шел, торопясь, в Глебово, Парково, в дальний Кривец на сход послушать чужих мужиков или бежал сломя голову на станцию, на почту за свежими газетами, не дождавшись Мити-почтальона. Возвращался в село с ворохом новостей и слухов и рассказывал их, кому придется, но как-то странно, точно подвергая все сомнению.

- Генерал Алексеев назначен вер-хов-ным командиром, самым главным. Теперь мы немца, сукина сына, победим всенепременно! - говорил дядя Ося, воротясь со станции и безжалостно вырывая из только что добытой газетины здоровенный лоскут на цигарку. Закурив, сплюнув, он, кося насмешливым карим глазом на односельчан, добавлял: - Его высокое превосходительство генерал Алексеев при царе как раз всеми делами заправлял на фронте, был, сказывают, начальником штаба... Ши-ибко назад пятился.

Слушатели грохочут смехом на полсела. Тюкин, сидя на бревнах, на куче, на самом ее верху, как прежде, словно на троне, покуривая, поплевывая, болтая сырыми грязными лаптями с обвислыми толстыми онучами, глядит с усмешкой вниз, на мужиков, и продолжает невозмутимо рассказывать:

- В другой газетке вычитал, не дал мне ее почтарь, говорит, самому надобно, в единственном числе поступила в продажу, сам купил, любопытная, так правду-матку и чешет... да, в газетке этой самой один рабочий из Бежецка сообщает: спалили мужики именьишко Корвина-Литвицкого. Близехонько от нас, между прочим, семидесяти верст не будет. Поди зарево было видно ночью.

- Палить - ума не много надо, - отзывается недовольно Никита Аладьин.

- Вот-вот! И рабочий в газетке так пишет: нехорошо, граждане, неправильно... А почему неправильно? Бывал я у Литвицкого, как же, целое лето однажды околачивался у него, косил. По сорок копеек в день, вру, по тридцать пять, кажись, по сорок просили, - не дал. Шутливый, помню, был господин, веселый. А кормил плохо: пустые кислые щи да пшенная каша. Обещал косарям при расчете ведро водки... Забыл. Ну, мы напомнили. Он и руками замахал: "Что вы, ребята, я пошутил, и сам водку не пью, и вам не советую..." Выходит, и над ним, трезвенником, ноне маленько пошутили... огоньком!

- Проще всего палить, - повторял Аладьин, начиная сердиться.

Но Катькин отец не давал ему лишнего слова вымолвить, ядовито щурился.

- А чего не проще? Давай мириться: удавимся оба! Я тебе скажу, мытарь, уж чего проще: заместо губернатора управляет нашей губернией, чу, ко-ми-ссар Временного правительства, фамилия - Черносвитов, по-ме-щик из Пошехонья... Кто сказал? Грачи на кажинной березе надрываются, кричат, а ты не слышишь... Навыдумывали какие-то ко-ми-те-ты без-опа-сности. Нас, что ли, опасаются? Да мы люди смирнехонькие, боимся разинуть пошире рот, не то что тронуть кого пальцем... Вот и смотри, какая ре-во-лю-ция получается: Черносвитов бобыль бобылем, землишки у него сущие пустяки - три-ста де-ся-тин только. Он тебе ее отдаст, землю, на блюдце поднесет: кушайте, нас не слушайте! Ха! Тьфу!.. А в уезде ноне всем командует у нас Петька Савельев, тоже, значит, комиссар. Назначили али сам себя утвердил, соврать боюсь. Нищий, по миру с корзинкой за кусочками ходит, побирается, потому как ла-баз его не кормит, ма-ну-фак-тур-ная лавка и подавно. Чем ему жить прикажешь в каменном домине в два этажа, что напротив собора? Жить нечем, сарай пустой, дом-то. И хутор не кормит, что под Угличем, земли, как у меня, четыре гряды в загороде, ржи снимает помалу, только по тыще пудов... Петька Савельев тебе, мытарь любезный, как Черносвитов, всю свою мошну из кармана вынет и положит в руку; на, прими, Христа ради, сделай такую божескую милость, ос-ло-бо-ни меня от добра, возьми!