В письмах. Так и не приехала в Цюрих ни разу.

Скоро год...

То — слух, что Швейцария на днях втянется в войну, жутковато, и быстрые расчёты: самим остаться в полосе немецкой оккупации, а Инесса пусть едет в Женеву, её там захватит Франция — и так мы улуч­шим связь с Россией. То отлегло: не будет войны. То Надя болела — бронхит, жар, бегал за врачом, вся жизнь в расстройстве.

Однако, не скдадывать же бездеятельно руки. А что если прямо самим, безо всяких швейцарцев, — да взбунтовать швейцарскую армию? И вырос такой замысел: написать листовку („разожжём революцион­ную пропаганду в армии! превратим опостылевший гражданский мир в революционные классовые дей­ствия!") — но в абсолютной скрытости (за это можно сильно пострадать, из Швейцарии вышлют) — а под­писаться „швейцарская группа циммервальдских ле­вых" (пусть думают на кого из них, хоть на Платтена)

— и распространять стороной, как бы не от себя.

Инесса быстро переведёт на французский. Только абсолютно секретно, сжигая черняки. (А почта писем не проверяет, убедились.)

Стали делать. Но отсюда новый замысел: а не сделать ли опять-таки нам самим, а подписать от дру­гих, такую листовку: поднять весь европей­ский пролетариат на всеобщую стачку 1 мая? Отчего бы нет? Неужели пролетариат не от­зовётся? А в разгар войны — какая это была бы сили­ща! Какая демонстрация! А от стачки, смотришь, сами собой начнуться и массовые революционные дейст­вия?! Одна хорошая листовка — и поднята вся Европа, а?! Только надо спешить, до 1 мая не так много вре­мени — скорей переводить на французский, скорей издавать, скорей распространять, скорей рассылать эту листовку. (И — совершенно конспиративно!)

Но не успела всеевропейская стачка хорошо обду- маться, только еще готовили переводы листовки — пришло внезапно письмо от Коллонтайши, вернувшей­ся из Америки в Скандинавию. И к пороху — новый огонь: оказывается — раскол на съезде шведской партии!

Какая внезапная удача! Да как же было забыть своих верных циммервальдских соратников? И какие же там у шведов в головах сейчас, наверно, разброд и путаница дьявольские!

Как же бы повлиять? Как помочь? Осветилось: так вот она где задача ожидаемая, самая важная и благородная: не в Швейцарии надо революцию делать, а в Швеции! Оттуда начинать!

Дальше писала Коллонтай: решили шведские мо­лодые собрать 12 мая съезд для основания новой пар­тии на „циммервальдских принципах". Ах, юнцы-птен­цы, искренние и неопытные, да кто ж вам разъяснит: преданы принципы Циммервальда-Кинталя! пре­даны, в болоте потоплены почти всеми партиями Евро­пы! умер Циммервальд, умер и обанкрутился! Но вы — искренни и чисты, и во что бы то ни стало еще д о съезда нужно вам помочь разобраться в пошло­сти каутскианства, в гнусности циммервальдского боль­шинства. (Ах, что ж я не с вами там?!.) Пришла пора обрезать когти Брантингу! Надо немедленно послать вам на помощь мои тезисы! Морально и политически мы все ответственны за вас. Решительный момент в скандинавском рабочем движении!

И весь тот временный пессимизм и ту опущенность рук, какие овладели после неудач с дрянными бесха­рактерными безнадёжными швейцарскими левыми — перехлестнуло теперь радостным нетерпением под­жечь Европу с севера!!! А сроки остались короткие, а дел — уйма, а переписка через Германию идёт с затруднениями. Но — энергичная, деятельная, осмысленная борьба! Возродилась жизнь! Новым све­том осветились сумрачные своды цюрихских церков­ных читальных залов, газетные кипы и шершавые брошюрки в Центральштелле: к 1 мая — листовку! к 12 мая — тезисы и спеться! Все силы — на европей­скую стачку и на шведский раскол! Только над моло­дёжью и стоит работать! Нам уже никогда ничего не сделать и не увидеть. Но им еще взойдёт багровое солнце революции!

2-го марта кончал дома обедать, вдруг стук. Вронский. Что-то не вовремя. (В этой неудаче с левыми так много было на Вронского ставлено, и эти выборы-невыборы, что видеть Вронского сейчас было малоприятно. А к новым проектам его еще не приспособили.) Вошёл — и не садясь, в своей вялой манере, как он всегда, меланхолически немножко:

— В ничего не знаете?

— А что?

— Да в России — революция... будто бы... Пишут...

Еще манера у него — никогда голоса не повысить,

растяжка эта, как от неуверенности, — поднял Ильич глаза от тарелки с варёной говядиной, суп уже доел, посмотрел на тихого Вронского — не больше было впе­чатления, чем сказал бы он, что килограмм мяса поде­шевел на 5 раппенов. В России? революция?

— Чушь какая. Откуда это известно?

Ел дальше, резал кусок поперёк, чтоб и мясо и жир. Откуда ни с того, ни с сего? Такое ляпнут. Макал куски в горчицу на отвале тарелки. Еще неприятно, когда сбивают еду, не дадут спокойно.

А Вронский стоял, не снимая пальто, и шляпу мокроватую фетровую, которую очень берёг, — мял. Это для него уже было большое волнение.

И Надя, по бокам своего серо-клетчатого платья провела руками, как вытирая:

— Что это, Моисей? В каких газетах? Где вы чи­тали?

— Телеграммы. Из немецких.

— Ну! Немецкие да про Россию! Врут.

Доедал спокойно.

О России в европейских газетах писали скудно и всегда переврано. Не имея своих верных сведений, с трудом надо было оттуда истину отделять. А письма оттуда почти не приходили. Вот промелькнуло двое свежих русских, бежавших из немецкого плена, — бегал на них посмотреть, поговорить, интересно. При­ходилось Россию поминать в докладах, но не больше, чем Парижскую Коммуну, которой давно уже не было на свете.

— И как же именно там сказано?

Вронский попытался повторить. И по обычному свойству большинства людей — а профессиональному революционеру стыдно! — не мог повторить не толь­ко точных выражений, но и точного смысла.

— В Петербурге — народные волнения... толпы... полиция... Революция... победила...

— А в чём именно победа?

— ...Министры... в отставку ушли, не помню...

— Да вы ж сами читали? А — царь?

— Про царя — ничего...

— Про царя — ничего? А в чём же победа?

Чушь какая. Может, Вронский и не виноват, а

само сообщение такое неопределённое.

Надя перебирала в рубчики на груди заношенное платье, еще заношенней от малого света в комнате — на улице моросил дождь с утра:

— А всё-таки — что-то есть, Володя? Откуда?

Откуда! Обычная буржуазная газетная утка, раз­дувание малейшего неуспеха у противника, сколько раз за эту войну всё вот так раздувалось.

— Разве о революциях — так узнают? Вспомни Женеву, Луначарских.

Шли январским вечером с Надей по улице — навстречу Луначарские, радостные, сияющие: „Вчера, девятого, в Петербурге стреляли в толпу! Много уби­тых! !“ Как забыть его, ликующий вечер русской эми­грации! — помчались в русский ресторан, все соби­рались туда, сидели возбуждённые, пели, сколько сил добавилось, как все сразу оживились... Длинный Троц­кий, еще вытянув руки, носился с тостами, всех поз­дравлял, говорил, что едет немедленно. (И поехал.)

— Ладно, чаю давай.

Или — не пить?

Идти опять в читальню и продолжать регулярную работу — кажется, тоже не получится: что-то всё-таки зацепилось, мешает. Надо бы выяснить. Какая-то по­меха всем планам.

Но газеты с сегодняшними телеграммами будут в читальнях только завтра.

А на Бель-Вю в окне « Neue Ziircher Zeitung » вы­вешиваются экстренные.

Ладно, сходим.

Надя еще мало выходила после февральского не­давнего бронхита и осталась дома. И Йльич натянул тяжёлое старое подчиненное пальто, насадил старый котелок как на болванку — пошли.

„Здесь жил поэт Георг Бюхнер..." на соседнем до­ме. Сырым узким переулком, где рыхлый намоклый снег еще не вытаивал у стен — быстро пошли под гору, как покатили. Сокращая переулками и туда ближе к Бель-Вю.

. По швейцарской манере все ходили с зонтиками, еле разминаясь в переулках, чуть не выкалывая друг другу глаза. Но Ленин не любил его таскать: когда пригодится, а когда нет. Да и старое всё на себе, не жалко. Шёл и Вронский так.