Не я оставила тень на твоем лице, Бурмакан, это ты отнеси к старине… Правду сказать, причиню тебе ущерб на одну пиалу чаю, а если нет… О, не будь женщиной, Бурмакан!
Аруке поднялась. Серкебай схватил ее за руку, Бурмакан — за другую, умоляя, заставили возвратиться на почетное место. Да Аруке и сама понимала, что уехать — значит поступить по-ребячьи.
Дождь припустил сильнее, струи хлестали в окно.
Аруке осталась… Не только Серкебай, но и Бурмакан посмотрела на нее с восхищением. Оба вдруг словно только сейчас увидели: ее белые волосы, ее спокойное грустное лицо излучают свет, а белая кофта придает ей еще больше прелести; им показалось, Аруке у них на глазах раскрывалась, словно цветок. Бурмакан, не веря себе, искала в ее глазах подозрительное… Однако глаза Аруке, обрамленные сеткой морщин, задумчивы и усталы, будто она проделала долгий, в месяцы, путь и сидит наконец у огня, в тепле…
Все ж таки Бурмакан сомневалась. Когда поднялась и направилась в переднюю комнату — пора было позаботиться об угощении, — ею овладели беспокойные мысли. «Смотри-ка, приехала, не побоялась дождя… Для чего? Не могла ведь не знать… Знала о Серкебае, нарочно приехала! Или просто из любопытства, посмотреть, каким стал, или задумала нехорошее?.. Мужем ведь был для нее… Что ни говори, когда-то жили вместе… Видно, вспомнила, соскучилась, захотела увидеть. А что, если вправду любила моего Серкебая? Любила… А я? Люблю ли я мужа? Какая она, любовь? Желание видеть его постоянно? Были такие дни для меня? В ту далекую пору, когда мы только что поженились, если я в одиночестве оставалась дома, поднималась на высокий камень у юрты и смотрела, ждала, до ряби в глазах смотрела… Мне не хотелось одной возвращаться в юрту. Особенно тяжело было проводить в одиночестве ночи… Боялась. Да, в такие минуты Серкебай был желанным… Перед глазами стоял его образ… Я молилась, чтобы он возвратился скорее и оставался со мной. Скучала ли без него? Не знаю, может быть, это от одиночества?.. Но такое длилось недолго. Я освоилась, я привыкла к замужеству. Попробовала оставаться одна. Не только бояться, не только скучать перестала… Я начала крепко спать, точно камень, упавший с горы, что лежит неподвижно. Постепенно мне сделалось безразлично, в доме ли Серкебай или уехал в поле. Это правда… Значит, очень немного дней я любила его, значит, недолго притягивал меня к себе, мало прожили мы с любовью. А потом уж мы жили просто… как добрые муж и жена… вели общее хозяйство… без особых страстей. Правда, даже не говорили много. Он часто возвращался очень усталый. Входит, бывало, в дом, раздевается, ест, ложится в постель. Ничего не скажет мне, а я ничего не спрашиваю. Я и не надеюсь услышать от него теплое слово, и он от меня, видно, тоже. Мы напоминали глухонемых. Постепенно это стало привычкой. Если бы мы, как иные мужья и жены, говорили друг с другом без устали, от души бы смеялись, шутили, играли… нет, представлю — даже кажется диким. Часто я слышу, как он говорит — «жить по-серкебаевски». Видно, это и есть — жить, не разговаривая друг с другом… Иногда ведь хорошо и побраниться, высказать накопившееся. Хуже нет — жить замкнувшись в себе… Настала, настала пора высказать все отложившееся в душе за долгие годы молчания. Но сумею ли я теперь говорить, смогу ли раскрыться? Не знаю. Уже привыкла молчать. А если не говорить, лишь сердито буркнуть что-то и затем молча выйти из дома, это больно заденет Серкебая. Не для того, чтобы причинить ему боль, а просто из женской хитрости все же я сделаю так. Он, конечно, не вытерпит, станет жалеть меня, начнет умолять, успокаивать, уговаривать… И, хотя я знаю, нет за ним никакой вины, все равно скривлю обиженно губы… Ведь если не сделаешь так, эти мужчины — что за народ! — возомнят о себе, сядут нам на голову…»
Когда к газу подносишь горящую спичку, он шумно вспыхивает, а? Бурмакан вздрогнула от испуга, очнулась, выбралась из паутины беспокойных мыслей. Еще и еще хлопотала, приложила все старания, чтобы достойно принять, угостить гостью. С виноватым видом тенью ходила за матерью Рабия. Взглядывала исподтишка, надеялась, что придет минута — и лицо Бурмакан просияет.
Пока Бурмакан с Рабией заботились об угощении, что же делали Аруке и Серкебай, оставшиеся в комнате?
— Здравствуй, Аруке.
Аруке не ответила. Улыбаясь, смотрела в окно, по которому барабанил дождь.
— Такова судьба, Аруке. Мы не вправе обижаться друг на друга…
— Знаю…
— Оказывается, ты еще жива, Аруке.
— Потому и разговариваю с тобой, что жива.
— Бурмакан хорошая женщина, не относись к ней плохо… Аруке.
— Разве я враг ей, чтобы относиться плохо…
— Ты умная, пожалей меня, пожалей ее, не говори… Не вспоминай о давнем, не рассказывай о том, о чем невзначай упомянула… Не причиняй боли ее сердцу, и без того оно изболелось, Аруке.
— Тот, кто скрывает свою болезнь, умрет от нее. Почему ты не рассказал ей сам? Значит, ты…
— Да, Аруке. Я не мог сказать. Всю жизнь мучаюсь, не смея признаться. Сам таким образом осудил себя на мученья. Если бы признался, давно б исцелился, однако я решил не исцеляться, пока не умру. Пожизненно осудил себя… Плохо ли это, хорошо ли — сама оцени и сама решай, как поступить. Я виноват перед тобой… Я признаю, Аруке…
— Чтобы назвать себя виновным, надо обрести достоинство человека… Быть достойным принять ответственность… Если ты Серкебай прошлых лет, ты недостоин быть виновным передо мною. Скажи, что видел ты в жизни? Что останется после тебя? Когда придет твой час распрощаться с жизнью, что поднимет твой дух?
— Мой труд… Еще… мои дочери.
Аруке покраснела. Попробовала улыбнуться — улыбка вышла искусственной. Серкебай в душе пожалел ее.
— Я не знала, что Рабия твоя дочь. Она похожа не на тебя, а на мать. Каждый раз, называя фамилию Рабии — Серкебаева, оказывается, называла твое имя. Сначала фамилия звучала знакомо, но постепенно я перестала связывать… Да, я одинока. У тебя — дочери, у меня — никого, и все-таки моя жизнь… И все-таки, оказывается, мне лучше, чем тебе, Серкебай. Сегодня ты одинок возле своей жены. И ты не знаешь, что будет с тобою завтра.
— Завтра? Как же не знать…
— Неправда… Тебе плохо, тебе скверно, тебе не позавидуешь, Серкебай. Ты обманывал самого себя, ты обманывал близких людей — и не год, много лет… Ох, скажи-ка, неужели мог спокойно спать, спокойно есть в этом доме? Нет, здесь не терпеливость твою, не геройство, не искупление — вижу одну только трусость. Ты и в молодости был такой, знала тебя таким. Чувствую, хочешь сказать, что все в своей жизни создал своими руками, никого не ущемлял и не пользовался без закона общественным добром… Если ты не способен раскрыть свое сердце в семье, если ты не чистосердечен, если не сознаешься в своем преступлении… Я слышала, что ты темной ночью, одевшись в черное платье, выкрал Бурмакан, что ты бросил ее, полуживую, под волостного… Обо всем этом я узнала уже после бегства, расставшись с тобой. Если бы услышала раньше…
Серкебай прервал ее речь:
— У меня были два затаенных желания. Во-первых, увидеть тебя еще хоть раз, если ты осталась жива… Во-вторых, рассказать Бурмакан о своей вине перед ней…
— Меня ты уже увидел, а Бурмакан рассказать не сможешь. Не такой ты человек, не решишься, не хватит смелости. Почему ты живешь с фальшью в сердце? Как у тебя хватает терпения? Понимаю, ведь мучишься всю жизнь. Не хочу тебя осуждать, однако хотела бы знать, что живешь с чистой совестью. Знаешь ли ты, что останется после меня? Останется честность, ничем не запятнанная совесть.