«Очень знакомая картинка, не так ли? — спрашивает себя Сивриев. — Совсем как в Моравке. Совсем как Елена, красивая невестка деда Методия…»
Ситницево, Водилцы, Моравка — такой у него был маршрут. Надоедало в седле — он спешивался и шел пешком. Лошадь по кличке Клеопатра шла неотступно вслед за ним, цокая копытами. Когда она останавливалась пощипать травку у насыпи, равномерная песня ее подков затихала и лес вокруг замолкал угрюмо.
К вечеру козья тропка от Водилец до Моравки привела его на бахчу деда Методия, и он громко окликнул старика. Тогда Сивриев еще не думал о его невестке — хотел увидеть самого старца и послушать, разобраться в его житейской философии.
Елена всполошилась, набросила чистую скатерку на стол. Эту ракию пил только он, пахла она смоковницей и была густая, как мед… Начало темнеть, когда он, попрощавшись с хозяином, спросил Елену, куда она дела его лошадь. За сеновалом, где она привязала кобылку, они остановились. Глаза женщины тревожно светились, и совсем близко были пухлые губы, которые слегка вздрагивали. А может, губы эти шептали что-то? Он не помнит: выпил много ракии, мог и ошибиться… Подавая уздечку, теплая ладонь осталась в его руке, и мягкое бедро, прильнув к нему, не отстранялось… В следующий миг он, подхватив женщину на руки, понес ее к открытым дверям сеновала. Лошадь шла следом, то и дело наступая на повод, остановилась только возле двери, после того как люди скрылись внутри… У Тодора не было сил наклониться и положить женщину, он просто выпустил ее из рук на свежее сено и сам бухнулся рядом. Но ею овладел какой-то страх, и она тут же вскочила, отряхивая платье. А потом стала тихонько звать кобылу — чтобы привязать ее где-нибудь в укромном месте, догадался Тодор.
Он не помнил, сколько спал, но по тому, как почувствовал вдруг аромат молодого горного сена и легкое его щекотание у ворота, понял, что Елена пришла. Следующий момент память сохранила так, будто это было вчера. Разбудила Тодора окончательно ее нежность и частое взволнованное дыхание. Душистые травы сеновала превратились в цветущий луг, а короткая летняя ночь — в сон-бессонницу…
Позже Тодор говорил себе, что все произошло случайно, сваливал на выпитую ракию. Но вот прошло больше двух месяцев, а он вспоминает теплую и мягкую плоть и то болезненное беспокойство, которое охватило его вначале. Перевалило за полночь, прежде чем он мог сказать ей что-нибудь вразумительное. Расслабленно отдыхая в его объятиях, Елена молчала. Огонек сигареты (за всю ночь он позволил себе выкурить одну-единственную) выхватывал из слоистого мрака то светлые округлости ее груди и таинственную тень между ними, то белизну ее бедра. Пальцы Елены нежно перебирали волосы на его затылке…
Она убежала на заре. Дергая и понукая Клеопатру (в спешке Тодор потерял тропинку), он упрямо твердил себе, что все произошло случайно. Но сегодня, уже обдумав, знал: нет, не случайно. Он искал подобной взаимности, искал с тайной надеждой вернуть равновесие, поправить как-нибудь искривленный свой путь… Не получилось. Нет, интрижка с чужой женой сделала его еще более одиноким. Становилось ясно, что он не может больше жить так, как жил все эти последние месяцы.
Какой смысл был в этой интрижке? Так, неосознанное исступление. По словам Милены, он вообще был склонен испытывать судьбу. Вызов судьбе, направленный против себя же, как, впрочем, наверное, и бегство его из Хаскова… А может быть, и все вообще, что делал он до сегодняшнего дня.
Мотовоз уходит вниз, под землю. Когда вагончики выскакивают на свет, Сивриев видит тесное, теплое и веселое ущелье: несмотря на то, что на вершинах уже явные признаки зимы, тут, внизу, еще царствует осень — мягкая коричневая земля, пестрая листва деревьев.
Хорошо, если его не забыли. Он регулярно посылал домой половину зарплаты, а зарплата у него немаленькая. Но ведь даже больших денег может оказаться слишком мало для того, чтобы не забылось лицо человека… Уходя, он не пожелал ее выслушать, хотя Милена на этом настаивала. Если бы вернуть тот день, он бы первым делом выслушал ее. Почтовая открытка, присланная из Банско, лежала у Тодора в кармане.
«Здесь я со школьниками, Андрейку взяла с собой. Сегодня утром мы были на вершине Вихрен. Мне объяснили, что Югне — прямо под нами, и я сказала об этом Андрейке… Деньги от тебя мы получаем регулярно…»
Да, хоть бы не было поздно, хоть бы успеть, думал он, охваченный тревогой и раскаянием.
По пути в Хасково мотовоз проезжает мимо родного его села. Сейчас там нет никого из близких: сестра замужем и живет в городе, отец умер пять лет назад, матери (именно на нее Тодор так похож) тоже нет на свете — умерла вскоре во время жатвы. Весь род матери был ненасытным на работу… Деда убило молнией, когда он прибирал сено на гумне, а прадед был «наказан господом» — не в постели умер, а в хлеву, куда больным пришел почистить и накормить скотину.
Квартира в Хаскове встретила его тишиной и знакомым уютом, который в каждом доме выглядит по-своему. В холле Сивриев некоторое время ждет, точно гость. Наконец дверь хлопает, и оба — сначала Андрейка, а за ним и Милена — останавливаются в изумлении. Милена первая приходит в себя и, переступив порог, делает к Сивриеву шаг. Потом, точно спохватившись, останавливается и вдруг подталкивает вперед сына.
— Правда, вырос? Я отдала его в детсад, не могла иначе…
Тодор нерешительно протягивает руку, но, едва прикоснувшись к шелковистым волосам ребенка, тут же отдергивает ее. Отвык…
Он не остался ночевать, хотя Милена ему предлагала:
— Переночуешь — и завтра с утренним мотовозом уедешь.
Нет, оказывается, надобности вспоминать о случившемся год назад. Жена дает ему посмотреть сберкнижку Андрея — целы все деньги, которые он переводил ей из Югне. Это вроде бы объясняет все, хотя не объясняет ничего. Что ж, пусть так, могло быть и хуже.
Вдвоем они проводили Тодора на вокзал.
XXVII
По узкой ленте асфальта машина спускается вниз серпантинами, и вместо целостного представления об осени взгляд выхватывает отдельные картины: облепивший скалы кизил, окрашенный в ярко-красное; золотые тополиные пирамиды у реки; соломенно-желтый загар граба; мягкие, цвета резеды, оттенки ясеня; огненные взрывы кленов; суровая строгость дуба, не тронутого ни единой яркой краской (его непреклонность сломится позже, когда измороси вдруг превратятся в иней).
Джип следует за поворотами ущелья, и Тодора Сивриева — единственного путника на заднем сиденье — бросает от одного окна к другому. Широко расставив ноги, чтобы удерживать равновесие, он хмуро думает, что, если бы доучился на курсах, сейчас бы ехал в машине один. Как никогда захотелось крепко обхватить руль, укрощая ладонями несколько десятков лошадиных сил, и засвистеть. Это желание преследовало его еще в мотовозе, когда возвращался из Хаскова, и Тодор сделал было попытку посвистеть малость, но сразу почувствовал себя неловко и оборвал свист. Но вот он снова свистит сквозь зубы — и снова, представив свой мечтательный взгляд, спешит одернуть Сивриева-романтика. Неужто становится похожим на бай Тишо? Если даже так, то ничего удивительного: столько времени проводят вместе, что, возможно, поневоле передали друг другу какие-то качества. Древнегреческий летописец рассказывает в своих житиях, как за несколько месяцев войны с иллирийцами греческие военачальники переняли привычку вражеского главнокомандующего: прежде, чем идти в бой, тереть свои уши. И они терли — так жестоко, что уши у них становились лиловыми, как петушиные гребни…
Нет, ничего он не потерял, не изучив шоферское ремесло, ибо тогда бы уж точно стал романтиком. При одновременном владении многими профессиями нет настоящего умения. Надо уметь делать что-то одно, но — как никто другой.
— Как считаешь, — обращается Главный к шоферу, — надо ли овладевать многими специальностями? Или знать одно дело, но уж досконально?
— Когда я пацаном был, — отвечает Ангел, заваливаясь на бок на крутых поворотах, — кем только я не хотел быть! Чего только не приходило в голову. Мечтал построить гелиоавтомобиль, который превращает солнечную световую энергию в двигательную. А видите — стал шофером, езжу на самом обыкновенном автомобиле. Желаний у человека может быть много, да работа — одна. Нельзя о ней забывать.