Изменить стиль страницы

— А вот, — прервал молчание Птица, снимая мокрые тряпки с фигуры, которой до этого не заметил Валерьян, — ежели не успеют отлить Гюго, я им другую вещицу дам.

Это был бюст человека с гордо и вызывающе поднятой головой, с высоким, благородным лбом, с лицом агитатора, дышавшим волей и энергией.

— Узнаешь?

— Лицо знакомое, но трудно вспомнить.

— Это — Лассаль. Тоже мучился и с ним: перечитал все его речи, «Один в поле не воин» Шпильгагена — и все не мог натуры найти. Помогла мне старая статуэтка моей же работы с одного эмигранта. Жил с ним в Париже. Совсем я тогда слабеньким, желторотым учеником был: голодал, лепил миниатюры на продажу, а он ходил продавать на тротуаре. Вот с него и взял я материал, кроме, конечно, портретов Лассаля…

Птица налил два стакана горячего кофе и поманил приятеля в маленькую комнату.

— Пей! Насчет закуски слабовато нынче: черный хлеб только, голодновато в Москве. А все-таки — молодцы большевики! Как они умеют организовать всякие праздники, что делается в цирке, в балете, в опере! — Птица улыбнулся и продолжал, отхлебывая кофе: — Вот, сэр, какие дела.

— Голод в Москве, — пробормотал Валерьян.

— Это обойдется. Не хлебом одним жив человек. Зато сколько денег идет на театры, художество, литературу! Книги, брат, теперь издаются в сотнях тысяч! Наша братия, художники, прежде зависели всецело от буржуазии, чесали ей пятки. Все, что искусство создало до революции, будет поставлено на почетную полочку, но — не годится для настоящего момента: оно не созвучно эпохе! Нам с тобой нужно начинать сначала. Так начнем же! Черт побери из тяньтери в яньтери наше прошлое! Прежде властвовавший класс умер. Туда ему и дорога! В мир грядет коммунизм! — вскричал Птица с пафосом. — И что бы ни случилось с ним, несомненно одно: свершается колоссальный сдвиг во всем мире в пользу галерки, которая пересела в партер.

Он крепко поставил стаканы, взъерошил вихры, взял с полки маленькую переплетенную книжку, раскрыл ее и сказал, понизив голос:

— Вот что писал когда-то Генрих Гейне о коммунистах! Послушай…

Птица порылся в книге, нашел нужную страницу и прочел с увлечением:

— «С ужасом и трепетом думаю я о времени, когда коммунисты, эти мрачные иконоборцы, достигнут господства: своими грубыми руками они беспощадно разобьют все мраморные статуи красоты, столь дорогие моему сердцу; они разрушат все те фантастические игрушки искусства, которые так любит поэт; лилии, которые не занимались никакой пряжей и никакой работой и, однако же, были одеты так великолепно, как царь Соломон во всем своем блеске, будут вырваны из почвы общества, разве только захотят взять в руки веретено; роз, этих праздных невест соловьев, постигнет такая же участь; соловьи, эти бесполезные певцы, будут прогнаны и — увы! — из моей „Книги песен“ бакалейный торговец будет делать пакеты и всыпать в них кофе или нюхательный табак для старых баб будущего. Увы! я предвижу все это, и несказанная скорбь охватывает меня, когда я думаю о гибели, которую победоносный пролетариат угрожает моим стихам: они сойдут в могилу вместе со всем старым романтическим миром».

Птица захлопнул книгу, сунул ее на полочку и, повернувшись к Валерьяну, сказал:

— Лет сто назад писано. Коммунизм приходил в мир вместе с каждой революцией, но — не достигал господства. Теперь опять пришел! Бедный Гейне! Он думал, что коммунисты разобьют статуи красоты, но они их воздвигают! Думал, что его стихи сойдут в могилу, но коммунисты воскресили их! Он скорбел половиной своего расколотого сердца, а другой половиной смеялся над этой романтической скорбью и — приветствовал революцию. Он без колебаний примкнул к ней, ибо чувствовал, что романтика, которую он так любил, — отжившая гниль, музейная бутафория и что будущее человечества непременно, рано или поздно, пройдет через эпоху коммунизма. Он не любил «этих мрачных иконоборцев» и все-таки шел с ними, потому что любил жизнь, а она требовала гибели отжившего и была на стороне разрушителей… потому что, милый мой сэр, жизнь стремится вечно обновлять мир!

— Все это правда, но ведь они узкие, примитивные материалисты, — возразил Валерьян, — а мы, художники, никак не можем обойтись без фантазии, без поэзии и, как тот же Гейне, — без романтизма.

Скульптор весело улыбнулся.

— Они не только узкие материалисты, — на самом деле это люди, одержимые пафосом великой фантазии. Они враги устаревшей, выдохшейся веры, но они сильны тем, что несут новую веру. В мире давно уже не было таких людей, упорно верящих в творческие силы народа. Да, они верят страстно, нетерпимо, свирепо, и в этом их сила. «Аристократы духа», вечные «патриции искусства», мы идем вместе с ними, сами того не замечая: в старых богов и мы давно не верим… Я приветствую коммунизм потому, что сама жизнь вызвала его на арену мира, потому, что он столкнул в тартарары старую рухлядь и поднял такую пыль, что весь мир чихает. Сэр! — меняя пафос на иронию, продолжал Птица, становясь в позу со склоненной головой. — Ты видишь перед собой ни больше, ни меньше, как бодрого, веселого, жизнерадостного большевика, в порядке партдисциплины работающего на мельнице коммунизма. Из тяньгери в яньтери старую жизнь! В два счета, а-ля-фуршет! Равняйся на новую жизнь, и да здравствует революция!

В это время затрещал звонок. Скульптор, стуча каблуком и хромая, быстро заковылял к двери.

Вошел Ленька — длинный, тоненький, выглядевший юношей.

— Отец, поздравь: сдал и принят в институт! — заговорил он ломающимся голосом.

Валерьян обнял сына.

— Ну, вот и прекрасно. Не надивлюсь на тебя! Ведь каким ты был лентяем, а теперь вот радуешься, что учиться приняли.

— А знаешь — почему, отец? — возразил Ленька, садясь рядом с ним на софу. — Учителя мешали учиться. Ведь я был внук банкира, ну, и переводили из класса в класс, хотя я ровно ничего не знал и шалопайничал.

— Это правда, Леня, — отозвался скульптор, зажигая опять керосинку. — Кофе выпьешь? Дети богатых на девяносто процентов вырастают безвольными оболтусами. Нужда, брат, развивает волю, энергию, обогащает душу переживаниями и в особенности полезна в молодости.

— По правде сказать, и я виноват в том, что у тебя было такое серенькое детство, и совсем не моя заслуга, что из тебя что-то выходит. Никак не воспитывал тебя! Даже не заметил, когда ты успел вырасти, — мягко говорил сыну художник.

Ленька не отвечал, с аппетитом поглощал кофе с хлебом.

— Теперь очень интересно учиться, — пробормотал он с набитым ртом. — Интересная жизнь… лекции… собрания.

— Все зависит все-таки от самого себя, сэр, — возразил Птица. — Разве мы не видим хулиганство, распущенность и огрубение? Кто расположен к порче, тот везде испортится, а есть такие, которых портят, а они не портятся. Революция поставила детей прямо перед лицом жизни. Кое-кто этого не выдерживает, зато из тех, в кого самой природой что-нибудь вложено, выйдут новые, прочно устроенные люди, — конечно, не без труда, не без борьбы… Из тебя, Леня, выйдет толк. Нахожу, что удачный сын у тебя, сэр!

— Бросьте вы обо мне толковать, старики! — улыбаясь, прервал его Ленька. — Все еще ребенком меня считаете…

— Да, правда, — почему-то вздохнул Валерьян. — Ты уже самостоятельный человек, в моем руководстве не нуждаешься…

— Будем друзьями, отец! — с порывом возразил юноша. — Я помню, как ты мучился, когда болела и умерла мама, как тебе было тяжело жить. Глядя на твои мучения, я решил никогда не жениться.

Друзья рассмеялись.

— Ну, сэр, как твоя работа? — переменил тему Птица.

— Да вот не знаю, как и где мастерскую получить.

— Работай пока у меня. С минуты на минуту жду комиссию по устройству годовщины. Дадут и тебе заказ: если хочешь — работы по колено… Хотят они заказать хорошему художнику плакат в восемь сажен вышины. Валяй!.. Для большого театра тоже нужны новые декорации. В день годовщины вся Москва будет залита яркими красками, цветами… Интересно работать. Друг мой, великий художник Валерьян! Все должны служить коллективу, все — на фронт революции! Пупки вперед и — равняйся! А наши прежние заслуги, — Птица свистнул, — увы! — аннулированы.