Суд длился недолго. Девчурка сперва запиралась, правда с конфузливо опущенными глазками и предательской дрожью в голосе: бонна свидетельствовала против нее, она слышала, как девочка в пылу досады грозилась выбросить лошадку за окно, что малютка тщетно пыталась отрицать, потом произошла маленькая сценка со слезами ребячьего отчаяния. Ирена неотступно смотрела на мужа; у нее было такое чувство, что он правит суд не над дочкой, а решает собственную ее судьбу, ведь завтра уже она сама, быть может, будет стоять перед ним с таким же трепетом и отвечать таким же срывающимся голосом. Муж держался строго, пока девочка лгала и отрицала свою вину, но постепенно, шаг за шагом он сломил ее упорство, ни разу не выказав раздражения. Когда же на смену лжи пришло упрямое молчание, он стал ласково уговаривать ее, доказывать чуть не естественность такого дурного побуждения и до некоторой степени извинял ее гадкий поступок тем, что в порыве злости она не подумала, как огорчит брата. Он так тепло и убедительно объяснил девочке ее выходку как нечто вполне понятное и все же достойное порицания, что малютка постепенно размякла и, наконец, заревела навзрыд. И тут же сквозь слезы призналась во всем.
Ирена бросилась обнимать плачущую дочку, но та сердито оттолкнула мать. Муж в свою очередь упрекнул ее за неуместную жалость, — он не собирался оставлять проступок безнаказанным и назначил ничтожную, но для ребенка чувствительную кару: девочке было запрещено идти завтра на детский праздник, которому она радовалась уже давно. С ревом выслушала малютка приговор, а мальчуган шумно выразил свое торжество, оказавшееся преждевременным: за такое злорадство ему тоже не позволили пойти на завтрашний праздник. Опечаленные дети в конце концов удалились, только общность наказания немного утешила их, а Ирена осталась наедине с мужем.
Вот подходящий случай, почувствовала она, отбросить всякие намеки, связанные с виной и признанием ребенка, и прямо заговорить о собственной вине. Если муж благосклонно примет ее заступничество за дочку, это будет ей знаком, что она может отважиться заговорить о себе.
— Скажи, Фриц, — начала она, — неужели же ты действительно не пустишь детей на праздник? Это будет для них ужасное огорчение — особенно для малютки. К чему такая строгая кара? Ведь ничего особенно страшного она не сделала. И тебе не жаль ее?
Он посмотрел на жену.
— Ты спрашиваешь: неужели мне ее не жаль? Сегодня уже нет. После того как ее наказали, ей стало гораздо легче, хоть она сейчас и огорчена. По-настоящему несчастна она была вчера, когда злополучная лошадка лежала в печке. Весь дом разыскивал ее, а малютка непрерывно дрожала от страха, что пропажу вот-вот обнаружат. Страх хуже наказания. В наказании есть нечто определенное. Велико ли оно или мало, все лучше, чем неопределенность, чем нескончаемый ужас ожидания. Едва только она узнала, как ее накажут, ей стало легко. Пусть тебя не смущают слезы — сейчас они только вырвались наружу, раньше они скоплялись внутри. А таить их внутри куда больнее.
Ирена посмотрела на мужа. Ей казалось, что каждое слово метит прямо в нее. Но он как будто и не думал о ней.
— Верь мне, это именно так. Я это наблюдал и в суде, и во время следствия. Больше всего обвиняемые страдают от утаивания правды, от угрозы ее раскрытия. Как мучительна необходимость защищать ложь от множества скрытых нападок! Страшно смотреть, как извивается и корчится обвиняемый, когда из него клещами приходится вырывать признание. Иногда оно уже совсем на языке, непреодолимая сила подняла его из самых сокровенных тайников, оно душит преступника, оно уже готово претвориться в слова — и вдруг какая-то злая воля овладевает им, непостижимая смесь упрямства и страха, он подавляет признание, загоняет его внутрь. И борьба начинается сызнова. Судьи иногда страдают от этого больше, чем жертвы. А обвиняемые видят в судьях врагов, хотя на самом деле судьи — их помощники. А мне, как их адвокату, как защитнику, следовало бы предостерегать моих подопечных от признаний, поддерживать и поощрять их ложь, но у меня часто все внутри противится этому — слишком у ж они страдают от необходимости запираться, гораздо больше, чем от признания и последующей за ним кары. Мне, собственно, до сих пор непонятно, как можно совершить проступок, сознавая всю связанную с ним опасность, а потом не иметь мужества признаться в нем. Малодушный страх перед решительным словом, на мой взгляд, постыднее всякого преступления.
— Ты думаешь… по-твоему… только страх удерживает людей? А может… не страх… а стыд мешает человеку раскрыться… разоблачить себя… перед посторонними?
Муж удивленно взглянул на нее. Он не привык слышать от нее возражения. Но высказанная ею мысль поразила его.
— Ты говоришь — стыд, да ведь это… как бы сказать… это тоже своего рода страх… только высшего порядка… страх не перед наказанием, а… ну да, я понимаю…
Он вскочил, явно взволнованный, и зашагал по комнате. Эта мысль, по-видимому, задела в нем самые чувствительные струны, сильно растревожила его. Вдруг он остановился.
— Допускаю… можно стыдиться посторонних… толпы, которая выуживает из газет чужую беду, смакует ее и облизывается… Но ведь близким-то можно признаться…
— А что, если… — она отвернулась; он смотрел на нее очень пристально, и она чувствовала, что у нее срывается голос. — Что, если… самым близким особенно стыдно признаться…
Он остановился перед ней, явно пораженный.
— Так, по-твоему… по-твоему… — голос его сразу стал другим, мягким, глубоким… — по-твоему, Ленхен легче было бы рассказать о своем проступке кому-нибудь другому… например… бонне, а то ей…
— Я в этом уверена… Она так долго отпиралась перед тобой именно поэтому… ну, потому, что твое мнение ей важнее всего, что тебя она любит больше всех…
Он задумался на миг.
— Пожалуй, ты права, да, наверняка права. Как странно… мне это не приходило в голову. Но, конечно, ты права, и я не хочу, чтобы ты думала, что я не могу простить… Нет, именно ты не должна так думать, Ирена…
Он смотрел на нее, и она чувствовала, что краснеет под его взглядом. Умышленно он так говорит, или это случайность, коварная, опасная случайность? Все та же мучительная нерешимость тяготела над ней.
— Приговор кассирован. — Он заметно повеселел. — Ленхен свободна, я сам сейчас ей об этом объявлю. Ну, ты довольна мною? Или тебе еще чего-нибудь хочется… Видишь… я сегодня настроен благодушно… может быть, от радости, что вовремя спохватился, понял, что был несправедлив. Это большое облегчение, Ирена, очень большое…
Она, казалось ей, поняла, что именно он хочет подчеркнуть. Инстинктивно она потянулась к нему, слово уже готово было сорваться с ее губ. И он тоже приблизился к ней, как будто хотел поскорее снять с нее то, что ее угнетало. Но тут она встретила его взгляд, горящий алчным нетерпением, жаждой услышать ее признание, проникнуть в ее тайну, и в ней словно что-то оборвалось. Она уронила протянутую руку и отвернулась. Все напрасно, думала она, никогда не хватит у нее сил произнести то единственное спасительное слово, которое жжет ее, лишает покоя. Как раскаты близкой грозы прозвучало предупреждение, но Ирена знала, что ей все равно не спастись, и в тайниках души уже хотела того, чего до сих пор так боялась: чтобы скорее сверкнула очистительная молния, чтобы все стало известно.
Ее желанию, видимо, суждено было исполниться скорее, чем она предполагала. Борьба длилась уже две недели, Ирена дошла до полного изнеможения. Последние четыре дня шантажистка не подавала признаков жизни, но страх прочно въелся в плоть и кровь Ирены, — при каждом звонке на парадном она вскакивала, чтобы перехватить новые вымогательские требования. Она ждала их нетерпеливо, чуть не страстно, — ведь, удовлетворив эти требования, она покупала себе целый вечер покоя, несколько мирных часов в обществе детей, прогулку.
И на этот раз, услышав звонок, она бросилась к парадной двери, открыла и в первую минуту удивилась при виде пышно разодетой дамы, но тут же испуганно шарахнулась, узнав под новомодной шляпкой ненавистную физиономию вымогательницы.