— Доктор Балестрини?

— Нет. Это вон тот господин в очках, — ответил Де Леонибус, говоря о Балестрини так, словно тот находился в десяти метрах от него. Женщина, однако, не смутилась и повернулась к Балестрини:

— Вас к телефону, в библиотеке.

— Что-нибудь с девочкой! — воскликнула Рената, стремительно приподнявшись. Сегодня они оставили дочку с новой приходящей няней, девушкой, которая показалась им совсем неопытной.

— Погоди. Если понадобится, я тебя позову.

Войдя в библиотеку, Балестрини несколько смутился. Прокурор разглагольствовал в окружении трех-четырех господ более чем почтенного возраста. Он тотчас же умолк и с любопытством уставился на Балестрини, заставив и других повернуться в его сторону. По счастью, спрашивать, где телефон, оказалось не нужно: аппарат стоял на виду на маленьком столике. Балестрини взял трубку:

— Слушаю.

— Говорит Де Дженнаро.

Балестрини испытал скорее облегчение, чем изумление. Между тем старики продолжили разговор.

— Извините, что беспокою вас… няня сказала, что вас нет дома, и дала этот номер.

— Да-да, мы в гостях у прокурора…

— Ах, вот почему номер показался мне знакомым!

— Слушаю вас, капитан.

— Дело вот в чем: я только что закончил обыск на складе у Россетти.

— И что же?

— Там я нашел это.

Балестрини, прежде чем до него дошел смысл слов капитана, секунду-другую собирался с мыслями. О колбаснике, честно признаться, он совсем забыл.

— На дне одного из ящиков мы обнаружили еще пакет тротила. А также ручные гранаты — «лимонки» и противотанковые. Целую дюжину.

— Это уже серьезно, — процедил Балестрини сквозь зубы; на другом конце провода ему ответило молчание, выражающее полное с ним согласие. Затем Де Дженнаро добавил:

— Больше ничего нет.

— А что говорит Россетти?

— Мол, ничего об этом не знает. Что это ящик с колбасами… Да, я забыл сказать: тротил и гранаты лежали под колбасами…

— Так…

— Или ящик ему доставили уже с такой начинкой. Или взрывчатку и гранаты кто-то подсунул позже, тайком от него.

— Да, хитер. Ну, утро вечера мудренее. Посмотрим, что он придумает наутро. А пока что я доложу обо всем прокурору.

— Как вы думаете, доктор, не надо ли его отпустить?

— Нет… не получится.

— А может, лучше его оставить еще погулять на свободе и не спускать глаз? Рано или поздно выплывут какие-нибудь связи. Вообще-то он полный идиот: через некоторое время наверняка успокоится и чем-нибудь себя выдаст. Что вы на это скажете?

— Отлично.

Мгновение Балестрини колебался. Прокурор между тем продолжал распространяться перед внимавшими ему слушателями на свою любимую тему — о Верховном судебном совете. Его помощники все до одного могли бы повторить наизусть любимое изречение старика: «Во время фашизма давление со стороны политической власти проявлялось очень редко, — легкое покашливание. — Хотя особые трибуналы были все-таки созданы, чтобы работать спокойнее и без помех. Но с тех пор, как учредили Верховный судебный совет, черт бы его побрал, наш орган самоуправления…»

— А что слышно о Ферриньо?

— Ничего нового, — поспешно ответил капитан без тени иронии или — что было бы еще хуже — заботливого сочувствия.

— Хорошо. Еще какие новости?

— Мне вспоминается один случай… Разумеется, имен назвать я не могу, — доверительным тоном продолжал прокурор, и Балестрини предположил, что сейчас, наверно, последует история о министре юстиции и его ночном звонке…

— Больше никаких новостей.

— Тогда до завтра.

— До свидания, доктор, и извините, если я…

— Да будет вам, перестаньте. Спокойной ночи.

Однако Балестрини не угадал: прокурор повествовал, оказывается, не о министре, а о советнике кассационного суда, который покончил с собой.

— Конечно, у него, возможно, и были какие-то неприятности личного характера… — всегда добавлял в этом месте рассказчик, вздымая руки к небу, — а может быть, он застрелился, услышав, что приговор по одному делу, в которое он ушел с головой, поставив на карту весь свой престиж опытного судейского работника, был отменен без его ведома. Коллеги не спешили надевать пальто, дожидаясь его внизу, а не дождавшись, вернулись в зал заседаний и пересмотрели решение суда…

— Беда в том, что члены совета, избранные парламентом, хотя и составляют меньшинство… — начал, подпевая прокурору, какой-то франтоватый толстяк, чье лицо показалось Балестрини знакомым.

«Что это со мной, страх?» — с чувством стыда спросил себя Балестрини, проходя под еле различимым в полутьме кабинета портретом прокурора. На сам оригинал, с жаром продолжавший ораторствовать, он даже не взглянул.

А почему бы, в сущности, ему и не бояться? Однако страх был какой-то смутный, он сразу же слабел и проходил, стоило только проанализировать ситуацию.

Мысль о том, что и на него может уставиться темный, коварный зрачок пистолета, казалась Балестрини просто неправдоподобной. Как и то, что вдруг перед ним в темноте вырастут две фигуры. Например, когда он паркует машину. Так, как случилось с беднягой Альбини. Он слышал о нем только хорошее, но сам не перекинулся и парой слов. И все же в ночь, когда Альбини убили, он не мог уснуть из-за леденящего холода одиночества, которое ощущал физически — весь, с головы до ног, у него даже сосало под ложечкой. Ему удалось забыться коротким сном только на рассвете.

Однако, если хорошенько подумать, все эти воображаемые сцены слишком напоминали увиденное в кино и по телевизору. Ничего общего с действительностью. Но как он ни убеждал себя в том, что его страхи необоснованны, тревога за Ренату и Джованнеллу не отпускала. И беспокоился он, в сущности, не за их жизнь — того, что с ними может случиться беда, он даже не допускал. Волновало его другое, куда более обыденное: он боялся, что им тоже придется жить в вечном страхе. Вдруг кто-то, к примеру, будет постоянно угрожать по телефону. И то, что Рената сразу же, как только его позвали к телефону, подумала о Джованнелле, было плохим признаком. Правда, газет она никогда не читает. Но ведь вполне возможно, что кто-нибудь… ну, хотя бы эта дура, жена Фонтаны, расскажет ей о бегстве из тюрьмы осужденного террориста…

— Бокал шампанского? — спросил лакей аристократического вида. Прокурор брал официантов, так же как и напитки, из кондитерской «Алеманья», но кому только мог давал понять, что все у него собственное, домашнее.

— Нет, спасибо, шампанского не надо.

— Не желаете ли чего-нибудь другого?

— Нет, спасибо.

Ферриньо был человек необузданный и жестокий. «Пролетарская ярость ищет выхода в политике», — написал о нем один журналист. Но в бешеном темпераменте Ферриньо удивляло именно полное отсутствие внешних проявлений ненависти — он был предельно хладнокровен и сдержан. «Я убегу из тюрьмы и тогда посчитаюсь с тобой!» — выкрикнул Ферриньо, когда Балестрини заканчивал свою обвинительную речь, еще до того, как был вынесен суровый приговор. Свое обещание Ферриньо произнес, грозя прокурору кулаком, что было запечатлено на фотографиях добрым десятком репортеров. Это обошлось террористу увеличением срока еще на пару лет, а газеты напечатали снимки под крупным заголовком: «ФЕРРИНЬО В ЗАЛЕ СУДА УГРОЖАЕТ ГОСУДАРСТВЕННОМУ ОБВИНИТЕЛЮ».

Несколько минут Балестрини бродил по комнатам в поисках знакомых. У стола с угощением гости стояли плотной стеной, а те, кому не удалось туда пробиться, бросали по сторонам притворно-равнодушные взгляды. По углам некоторые из гостей, в основном парами, беседовали вполголоса или же сидели молча, уставившись отсутствующим взглядом в одну точку. Из толчеи у стола вдруг вынырнул прокурор, ведя под руку Вивиану Якопетти.

— А, Балестрини, мне надо поговорить с тобой, не то я забуду, что хотел тебе сказать…

И если он еще не добавил: «…потому что, знаешь, последнее время у меня плохо с памятью», то только из-за дразнящего присутствия Вивианы, подумал, улыбаясь, Балестрини. Жене Джиджи, как и Ренате, было тридцать лет. Эта хрупкая, светлая блондинка в совершенстве владела нехитрым искусством покорять мужчин: носила, например, черное платье без рукавов, подчеркивающее белизну ее кожи и золото волос. Иногда, правда, обаяние жены даже вредило Якопетти. В прокуратуре лишь немногие помнили, что Джиджи стал любимчиком шефа еще до того, как представил ему свою красотку жену. Но, возможно, и сам прокурор об этом забыл.