Нас шестнадцать девушек в «Метрополе», маленькой смешной гостинице, вытянутой вверх наподобие башни. Живем как в школьном пансионе. По вечерам слушаем радио. Душ принимаем все вместе, трем друг дружку жесткими рукавицами. Я уже вышла из школьного возраста. И по-настоящему мне нравится только Пупхен. Теперь она в Париже, писем мне не шлет. Развлекается поди вовсю. Тоска берет, как подумаешь, что кто-то другой в это время развлекается!..
Одна радость — заседания трибунала. Они бывают три раза в неделю. Я на них присутствую с тех пор, как стала секретаршей майора фон Лютвиц-Рандау. Майор — военный судья. Жаль, он уже немолод. Я предпочитаю молодых. Сам майор не очень-то занятный, зато кого тут только не увидишь!.. Французов, коммунистов, убийц. И наших солдат, когда их судят за то, чего делать нельзя, и за дезертирство. Странно, я ненавижу дезертиров, но они меня интересуют. А один раз судили эсэсовца, он переспал с еврейкой. Да еще с такой, которая сама этого хотела. Жутко интересно! Пробирает похлеще, чем дезертирство.
Само собой, майор ко мне неравнодушен. Но он не любит действовать напрямик, и потом, он очень стеснительный: ему бы не хотелось, чтобы люди знали. А мне плевать, знают они или не знают… Вообще-то он мог бы вести себя понапористее, хотя и не обязательно лезть напролом, как силезцы. Да, жаль, что ему много лет. Он принадлежит к тому типу мужчин, у которых нет в лице ярких красок, волосы светлые, к сорока обычно темнеют и редеют, а у глаз появляются морщинки. Возможно, какие-нибудь тайные пороки у него и есть. Он не знает французского, как обер-лейтенант из гестапо. Поэтому иногда спрашивает у меня какое-нибудь слово. Каждый раз такое простое, ну такое простое… Страшно хочется подсказать ему похабное словцо!.. Итальянцы научили меня всяким таким словечкам. Он громко произнес бы то, что я подсказала. В присутствии обвиняемых. Вот уверена, произнес бы… Но я не имею на это права. Из-за моей партийности. Нельзя забывать, что я член национал-социалистской партии. Интересно, майор в наших рядах? Эти аристократы обычно не способны понять, что такое национал-социализм и кто такой наш фюрер. Не знаю, вправе ли я принимать ухаживания господина фон Лютвиц-Рандау… Напишу-ка своему Буби, пусть посоветует. Он как прочтет, так сразу полезет под большевистские пули… С него станется!.. Бедненький Буби… Дать себя убить — это уж слишком. Вот без одной ноги я могу его представить… Было бы даже стильно. С двумя он слишком симметричен. Здорово надоела его правильная красота! Зато он напористый, не отнимешь. Я получила от него из Одессы очень красивые вещи. Надо отдать ему должное, он человек со вкусом. Разве что воображения маловато. В сущности, мне нужен кто-то, кто был бы и не совсем Буби, и не совсем Пупхен. И вот — надо же! — я обзавелась теперь этим фон Лютвиц-Рандау… Смех, да и только… Но мне не смешно. Скучно до чертиков.
Не буду я советоваться с Буби. Пускай майор ухаживает. Придется только подучить его напористости. Женщина, в конце концов, имеет право на то, чтобы с ней поступали решительно. На что они вообще тогда сдались, эти мужчины? Мне так осточертели и эти силезцы, и эта Франция, а от Пупхен ни строчки. Ну что за жизнь!.. Хоть бы чуточку музыки!..
Не могу же я убивать свое свободное время только в парикмахерской, где они выливают мне на голову все мало-мальски дорогое, что у них осталось, делают вибромассаж лица, кладут всевозможные кремы, и молодой армянин пальцами втирает их в кожу. Так не хватает музыки, что хочется выть. Займемся майором. Все-таки в нем что-то есть. Да и возраст важен, только когда речь идет о женщине. На возраст мужчины… можно закрыть глаза.
Немецкий трибунал помещается в большом здании, которое никак не гармонирует с тем, что в нем теперь происходит, как, впрочем, и со стилем века, и самого города. Постройка принадлежит к какой-то давней эпохе. У автора нет под руками путеводителя Бедекера, и он лишен возможности рассказать историю строения. Оттого что оно очень высокое и очень мрачное, прилегающие улочки кажутся еще уже, чем на самом деле. Черные стены в белесых дождевых потеках, полосатые, как зебры. Дом венчают скульптуры, некогда, конечно, символические: Цереры, Юноны из темного камня, Геркулесы или Сатиры, корзины, переполненные гигантскими плодами. Они подавляют все вокруг. Причудливое сочетание деревянных балок и тяжелых каменных плит свидетельствует о неискоренимости Средневековья в недрах самого Возрождения, о том, что местные традиции одержали верх над усилиями итальянских зодчих. Крыша сильно выдается вперед, под ней — птичьи гнезда. Но никто не запомнит, чтобы оттуда вылетела хоть одна птица. Они пусты.
Зато внутри залы, слишком высокие даже для нынешнего, худо-бедно приспособленного освещения, служат пристанищем для летучих мышей, их полет где-то под потолком лишь смутно угадывается. Бегство вспугнутых теней в каменное поднебесье — словно отголосок давних трагедий. Коридоры стойко сопротивляются общему барочному стилю нелепого сооружения, ни один не следует взятому курсу, каждый стремится повернуть или отклониться в сторону, их дробят на короткие отрезки — слева и справа — массивные скрипучие двери, в каждой — тюремное окошечко, забранное бесполезной железной решеткой.
Монументальные лестницы, громоздкие деревянные балконы нависли над темными мрачными хоромами; пол каменный, холодный — устилавшие его ковры исчезли. Как все здесь кипело и бурлило когда-то!.. И как однажды внезапно замерло! Остались только складки на потертых обоях, только блики на потускневших оконных стеклах… Вероятно, тут было логово крупных хищников — объем гигантской пещеры под стать их необузданным аппетитам. Это происходило, конечно, во времена испанской оккупации — той самой, единственной, настоящей, — когда герцог Валентинуа, сын римского папы Александра VI, кружил по комнатам, смуглый и худой, пожелтевший от лихорадки, и высматривал укромные уголки, где можно было бы спрятать верных ему убийц. В этом городе, который ему принадлежал, но служил всего лишь привалом на пути из Рима в Испанию, он проверял действие ядов, с помощью которых намеревался захватить Италию. Здесь его подручные тренировались in anima vili — так сказать, на живом материале — в искусстве владеть стилетом и удавкой. Здесь народ-пасынок — пестрая смесь из швейцарцев и мавров, горцев и ратников — расплачивался за опыт, которого набирался человек по имени Цезарь Борджа; позже, на римских подмостках, искусство его прославилось на весь мир, здесь же проходила лишь кровавая репетиция, о подробностях которой история молчит до сих пор. В те времена человеческая жизнь ничего не стоила, в цене были пышные речи и картины из Флоренции или Сиены. Бывало, доги сжирали на господской кухне объедки с тарелки отравленного гостя, и псов хоронили публично.
Эти и другие воспоминания, мрачные тени прошлого, по ночам бились о потолки в испанском стиле, оставляя глубокие трещины. Воспоминание о том, как пятидесятивосьмилетняя королевская любовница разгуливает нагишом на глазах у всего двора, и единственное, что ее смущает, — небольшая складка на шее, которую она скрывает под бархоткой с топазом. Или о том, чем озабочены королевские наместники, затянутые в серые и черные камзолы со множеством пуговиц, с белыми кружевными манжетами и жабо. Провинцию разоряют и грабят, и это дело рук не принца и не чужеземца, а удалого разбойника, уроженца здешних мест, где так много гор и ущелий. И вот наконец он схвачен, колесован, на площади огласили сатанинское имя Луи Мандрена. Ему перебили конечности, пытали водой, жгли раскаленными прутьями, чтобы выяснить, бесовского ли он происхождения. И наконец четвертовали.
Вот видите, нас не запугаешь, мы все это знаем, у нас богатый опыт под стать нашим мрачным темницам, видите, ничего нового вы не придумали, вы, такие ничтожные, такие маленькие-маленькие, еле различимые за своим столом, заваленным папками с судебными делами, там, в углу одного из залов, где в дверях замерли два солдата с автоматами: серые, гладко выбритые, в зеленых касках, которые защищают их от птиц; вы мучаете торговцев фруктами, домашних хозяек, рабочих с Арсенала, крестьян… ничтожные маленькие боши, вы еще зачем-то ломаете комедию судопроизводства под портретом фюрера, портретом, который теперь пришел на смену распятию, принадлежавшему герцогу Цезарю Борджа, вы, серые и зеленые людишки: мужчина в очках (в пенсне он прочесть ничего не может), рядом девица, протоколистка, таких здесь прозвали мышами за серое форменное платье с белым воротничком; конвоир вводит очередного подследственного, выбрасывает руку вперед и рявкает: «Хайлʼер!», и снова скребет по бумаге перо, под самым носом у низко склонившейся девицы, упитанной, ненакрашенной, с бледными губами и глазами змеи, протоколистки фройляйн Мюллер, или Лотты, как называет ее мужчина в очках, майор фон Лютвиц-Рандау, как он называет ее, когда они остаются одни, без подследственных, без автоматчиков, без членов игрушечного судебного аппарата, без обер-лейтенанта с его докладами-доносами на похабном французском, одни под сумрачным взглядом веков, взирающих на них с высоты огромного зала, где летучие мыши укрылись за портретом Гитлера, стыдливо завешенным комбинацией и панталонами фройляйн Лотты, которая закрывает глаза, чтобы не видеть глаз майора фон Лютвиц-Рандау, когда он без очков и без пенсне.