Изменить стиль страницы

 

Ариэль попробовал возмутиться, но был остановлен коротким властным жестом.

 

– На данном этапе будем считать тему закрытой. – Директор приосанился. – Спасибо и успехов в подготовке к конференции. Полагаю, излишне напоминать о её важности.

 

Я поблагодарил Харви и повторно заверил Ариэля в непреходящем почтении, от чего Минотавру сделалось совсем худо.

 

– Ариэль, мы ещё не закончили, – прозвучало за моей спиной, и я заботливо прикрыл дверь, чтобы директор мог вольготно устраивать моему начальничку внеплановую головомойку.

 

*  *  *

 

– Почему Юнг? Почему Платон? Потому что за всем стоят прообразы. Ариэль говорит – фигня, а меж тем конфликту три тысячи лет, и пошло всё даже не с Платона с Аристотелем… Это же и есть раскол между язычеством и иудаизмом.

– О чём ты? – в недоумении покосилась Майя.

– Выход Авраама из Вавилона, книга Бытия… Hello?! Зарождение первой монотеистической религии…

– При чём тут одно к другому?

– А, ну смотри… Вавилон – поклонение золотому истукану, а иудео-христианский подход – альтернатива всему этому. Для того и придуман миф о башне. Зачем она строилась? Чтобы достать до неба. Люди возомнили, что Бог где-то там, – я ткнул пальцем в потолок, – что до него можно дотянуться, ан нет, чёрта с два! Еврейцы просекли фишку и сказали: «Вы чего? Бог абстрактен!»

– Вопрос: может ли человек верить в абстракцию, либо он всегда придумывает образ и верит в него, а не в какую-то бесформенную идею?

– Может, конечно может. Оглянись: сегодня, благодаря Христу и Голливуду, все поголовно верят в любовь. Но не надо пытаться до неё дотронуться. До её объекта – пожалуйста, но не до неё самой. И это прекрасно! Она неуязвима, как сиятельные идеи Платона, её не запятнать никакой пошлостью или низостью.

– Но люди всё равно ищут конкретики.

– Да, индусу, чтобы верить, нужны рудракши или алтарь, или статуэтка Шивы… А евреи как бы не такие, хотя у них тоже свой антураж.

– Они обожествляют Тору. К священной книге надо относиться с благоговением.

– Вот именно! Слово! Образ! Не вещь, не бумагу. Нет священных косточек рудракши, есть то, что стоит за ними, а их самих нет, в смысле – нет в них святости. Великий Вавилон пал, а занюханной иудейской вере четвёртое тысячелетие пошло.

– Допустим, – Майя поправила бусы из рудракши и кристаллов, – но в христианстве не совсем так: там Иисус, пророки всякие… святые, великомученики – классические пережитки идолопоклонства. Да и зачем христиан с иудеями смешивать? Истоки, конечно, одни…

– К слову об Иисусе, тебе на редкость повезло. Угощу тебя рыбой собственного приготовления.

 

Я торжественно извлёк из холодильника две свежих, ещё пахнущих морем и водорослями, рыбины.

 

– Не бойся. Я правда умею, – поспешил заверить я, заметив скептическое выражение. – А христианство… видишь ли… христианство – это адаптированный вариант иудаизма, – вымарали особо пикантные места, заменили невнятным бормотанием о вселенской любви, втюхали половине цивилизованного мира – и вуаля! Почти две тысячи лет торгуют индульгенциями.

– Ага, иудаизм тоже хорош, это ж надо такое удумать: Господь един, он наш, мы избранный народ, и он только с нами общается. А остальные гои, и с ними Бог не разговаривает. Бред! Им, значит, Бога не полагается? Нет, оказывается, нет. Иудеи утверждают, что все прочие боги ложны, а к себе никого не зовут.

– Нормальный жидовский национальный нарциссизм.

– Скорее шовинизм.

– За то по шее и получали от всех, кому не лень. Избранный – это в смысле избравший себя в козлы отпущения.

– В любой здравой монотеистической религии есть элемент миссионерства. Без него эта идея хромает. Отсутствие миссионерства свойственно политеизму, где у каждого селения свой божок, у каждой рощи нимфа, у источника – наяда… Либо Бог един, и тогда – айда к нам, либо у каждого свой и никаких «айда». – Майя принялась расхаживать вокруг, следя за моими действиями. – Ладно, вернёмся к абстрактности.

– Ага, так вот… с абстрактностью в христианстве почти, как в иудаизме. Ну, сделали им поблажку с Иисусом, чтоб чуть попонятней было, почеловечней…

– Но люди всё равно выдумывают символы, иконы… Им нужен зримый образ. Человек не может иначе. Трудно уповать на вакуум!

– Может! Сложнее? – Да. Но может! О чём речь? Любовь – абстрактная штука. Мы – люди науки, люди искусства, постоянно оперируем умозрительными предметами. Понятия умственной и душевной деятельности абстрактны и никаким боком не материальны. Невозможно нарисовать любовь. Можно изобразить половой акт, ссору, объятия, но не любовь. И не пытайся. Так взять, нарисовать и поставить – вот, мол, полюбуйтесь, это любовь.

– Однако мои представления о любви и твои… Не факт, что они одни и те же.

– Ну да, – усмехнулся я, – это уж точно.

 

Я откупорил белое вино, налил треть стакана, перемешал с оливковым маслом и сладкой горчицей. В ароматной золотистой смеси закружились, поднимаясь и скапливаясь на поверхности, искристые шарики.

 

– То есть понятия не существует? – неожиданно раздался вкрадчиво-коварный голос у моего уха.

– Че-е-го? – отшатнулся я.

– Нет общего понятия – любовь, – рассмеялась Майя. – Оно не абстрактное, оно у каждого своё.

– Своё, Майя, своё… – я вздохнул. – Оно у каждого своё… потому что сложно охватить сиятельную идею во всей её полноте. Можно увидеть отражения, тени… Ты видела один отблеск, я другой. Мы пытаемся сложить их и договориться о свойствах оригинала.

– О’кей. Абстрактные идеи существуют, но их описывают, используя объекты материального мира. И это всего лишь идеи, а чтобы найти и сохранить веру, необходимо нечто…

– Может, что-то не так с верой, раз в неё так сложно поверить? Художники, учёные стремятся к абстрактному, недостижимому идеалу. Он безупречен, и даже если тебе отрезали ногу…

 

Майя расхохоталась, не выдержав зашкаливающего пафоса. Я обернулся, сжимая в руке только что разделанную и вымытую рыбу.

 

– Да, даже если отрезали ногу…

– С трупом рыбы! Платон, блин…

– А?

– Платон – в одной руке рыба, в другой нож… – заливаясь смехом, Майя плюхнулась на стул. – Даже если тебе отсекут руку или хвост…

 

Я тоже рассмеялся, стараясь при этом не упустить скользкую рыбину.

 

– Хорошо, Майечкина, отлично, молодец, вот именно, даже если…

 

Майя снова покатилась со смеху.

 

– Даже если я весь по уши в чешуе и капаю на пол, это никак ничего не портит, потому что идеал абстрактен и совершенен.

– Ты просто рыбой брызгаешь на меня, а так ничего не портишь…

 

Новый приступ хохота закончился на полу в компании злосчастной представительницы водной фауны.

 

– Понимаешь, – продолжил я, когда мы отдышались, и я отловил и снова вымыл хвостатую беглянку, – зачем нужно много богов? В чём фишка?

 

Я накрошил чеснок и разрезал лимон. С лезвия скатилось несколько капель сока, и по кухне распространился терпкий прохладный запах.

 

– Вот какая хрена… – я напрягся, сплющивая лимон в соковыжималке, – тень, если Творец един, крайне сложно объяснить, почему мир так несовершенен и противоречив. Ведь, если один закон, всё чётко и понятно, то с чего такая неразбериха? Вот и объясняют: о’кей, есть папа, мама, они поссорились. Ну, или чуть хитрее… А еврею такого не говорят. Ему говорят: Бог непостижим. Делай как написано и не суйся куда не следует. Не думай, тут тебе не мыльная опера. Ведь, если Бог – это мыльная опера, можно иметь предпочтения, быть против или за, и есть немало места сомнению. Кстати, Ариэль как-то выдал о Боге…

– А он у вас тоже безбожник?

– Нет, серьёзно, ты можешь представить его в храме? Бьющим поклоны?

 

Майя уклончиво хмыкнула. Я выжал другую половинку, вылил в стакан, туда же высыпал чеснок, добавил соли и ещё раз перемешал.

 

– Ну, я ему: Ариэль, мол, давай хоть Бога в наши разборки не впутывать. Платон, Аристотель… как-то так. Короче, Майя, мы в Силиконовой долине – в самом центре современной Вавилонской башни. Те, кто строят башню, заявляют – мы в Бога не верим, мы сделаем сами.

– Ага, жрецы веры Неверия.

– Почему неверия? И я, и Ариэль – адепты веры в науку. Это следующий шаг. От язычества к монотеизму, ратующему о единстве законов и абстрактном Боге, но табуирующем всё связанное с истоками этих законов. И дальше – к науке, которая говорит: погодите, вы твердите о стремлении к Господу – законам мироздания, по-нашему, вот и давайте разберёмся. – Я схватил рыбу и победоносно взмахнул. – Свободу Богу! Даёшь Бога в народ. А вы – нет-нет, тут низя там неможно, осторожно, обратите внимание, там рудракши, здесь святые коровы.

 

Достав противень, соорудил аккуратные ладьи из фольги, на дно уложил по рыбине, залил соусом, украсил базиликом и веточками розмарина.

 

– Жуткая картина, прям сатанинская. Мы заявляем обывателю: «Ты, сука, будешь умирать, у тебя будет инфаркт, и ты попадёшь к нам на стол…», не, ещё лучше – «к нам в лапы!» «А мы не верим в твоего Бога! Ты душу запродашь, приползёшь к нам, и мы даруем тебе жизнь. Либо ты наш, либо иди бей поклоны и помирай». Мы же не говорим: «Колет сердце – значит, следует усердней молиться». «С Богом ты там как-то сам. А мы тебя пофиксим, и побежишь по дорожке… Ну, может, не побежишь, но уверенно пойдёшь. А там молись Богу, раз неймётся. Твоё лёгкое помешательство нас, безбожников, не интересует».

– Так, хватит ересь молоть. Я к тебе на стол не собираюсь. Разве что за стол… и то ещё подумаю. Ты лучше чёртову рыбу жарь, Мефистофель доморощенный.

– Но-но! Тут тебе не Катманду, без обстоятельной теоретической подготовки рыба как надо не запечётся.

 

Я сунул своё творение в разогретую духовку, выставил время и проверил температуру.

 

– Теперь двадцать минут отдыхаем. – Я потёр ладони. – А хочешь, я так же наглядно докажу, что Бог есть? Идём, нечего смущать её голодными взглядами.

 

Мы поднялись по лестнице и прошли через спальню на балкон. Майя облокотилась на перила, а я смотрю, как она чудесно жмурится, улыбаясь сама себе. И воздух вокруг неё звенит. Неужто я больше никогда этого не увижу…